Кроме самого главного. Вчера мы были лиловым негром, а сегодня стали дамой, которой подают манто. Дама при этом не помнит про свое негритянское прошлое. Она всегда была дамой.
Когда бабочка сделалась мудрецом по имени Чжуан-цзы, тот проснулся в уверенности, что и раньше был китайским мудрецом — которому просто приснилось, будто он на время стал порхающей между цветами бабочкой. После этого Чжуан-цзы прожил долгую и счастливую жизнь.
Вот древнейшее и кратчайшее изложение этого принципа, который иногда называют «критическим солипсизмом». Здесь содержится все самое существенное, включая даже то, что единственный информационный регистр, связывающий разные точки мультиверса в памяти — это сны.
Каждый раз, когда мы просыпаемся в другом поезде, мы помним не себя прежнего, а себя нового. Поэтому наша настоящая жизнь — совсем не то, что мы за нее принимаем. У некоторых из нас за спиной осталось много невообразимых, часто очень жутких, маршрутов — о них и дают представление наши кошмары.
Когда мы вглядываемся в окружающий нас мир с его космосом и историей, когда мы вспоминаем свою жизнь, мы видим не собственное прошлое, а только геометрию той ступеньки, на которой стоит в этот момент наша нога. Завтра мы будем помнить уже совсем другое прошлое, потому что будем стоять на другой ступени. Лестница бесконечна.
Не спрашивайте меня, как соотносится работа Киклопа с многомерностью мира — и чем заняты Киклопы в параллельных мирах. Мое ясновидение имеет границы. Но я подозреваю, что Киклоп — это просто станционный смотритель, следящий за тем, чтобы пассажиры, путешествующие между мирами, спокойно проезжали через эту вселенную и делали требуемые пересадки без головной боли.
Кто остается в прошлой вселенной вместо нас? Я думаю, что правильный ответ на этот вопрос звучит так — прошлая вселенная становится для нас теневой. А что там происходит с кем-то другим, пусть он сам и выясняет, когда ему дадут на это грант.
В таком путешествии нет путешествующего, а есть только маршрут. Реальность каждого шага как бы опирается на нового странника, и всякий из них окружен своим космосом с далекими планетами, на пыльных тропинках которых уже успели наследить местные поэты-песенники.
Поэтому вопрос «что будет в Москве через двести сорок лет» имеет смысл лишь применительно к каждому отдельному будущему москвичу: городов с таким названием будет столько же, сколько будет разных умов, собирающихся вернуться сюда рикошетом через два столетия.
А их, как ни странно, особенно много среди тех, кто не любит этот город. Я вообще заметил — кипучая ненависть к «рашке» — верное свидетельство, что у человека впереди еше много-много хмурых и неустроенных российских жизней, обычно на самом социальном дне, и ни в цитрусовом Средиземноморье, ни среди горячих эстонских парней от этого не спастись: все сбудется в точном соответствии с вокзальным анекдотом про зацепившиеся в другом городе подтяжки.
Версий грядущего неисчислимо много — и все они существуют независимо, хотя некоторые параллельные вселенные очень похожи друг на друга (даже рай и ад, куда направляются люди — это чаще всего просто тюнинг и доводка уже знакомой им базовой реальности). Наша свобода воли состоит в том, что у нас нет никакого заранее предопределенного и окончательного маршрута. Но у любого из поездов, на которых мы едем в данный момент, такой маршрут существует. И он железно ясен. Поезд «Москва-Пе-тушки» никогда не прибудет в Лондон, туда может приехать только добрая память о Венечке.
По каждому из маршрутов мчится свой поезд реальности, везущий одну из наших теневых проекций. Вопрос заключается в том, на каком из поездов окажемся мы сами. Я говорю об этом для того, чтобы объяснить, почему нет смысла спрашивать, каким будет мир через сто, двести или триста лет. Всегда надо переспрашивать: для кого именно? Для какой из бесчисленных линий его развития, проходящих сквозь разные умы?
Мы уже почти закончили с теорией — осталось два слова для самых стойких (можно пропустить их, перейдя сразу к следующей главе).
Я постараюсь объяснить, почему возможные ошибки и неточности в моих рассуждениях — если они есть — ничего на самом деле не меняют.
Своя вселенная есть у креакла, своя у ватника, своя — у математика-педофила, прикованного к России-матушке ненавистью такой силы, что соседи содрогаются от издаваемых им за стеной звуков и вызывают в испуге милицию, своя — у затаившегося за другой стеной некрофила, все еще полагающего, будто его спасет тишина. У всех свои индивидуальные маршруты. И миры, по которым эти маршруты проходят, разные.
Строго говоря, у наших умов нет никакого общего будущего (если допустить, что наше отдаленное эхо — по-прежнему «мы»). Тем не менее всякий из нас способен унести с собой копии всех встреченных и воспроизвести их в новом мире.
Как такое может быть? Ведь получается, что в каждом случае возникает целая отдельная вселенная со своей историей. Не слишком ли жирно — отправлять семь миллиардов статистов ублажать каждого отдельного гражданина?
Это, конечно, звучит неправдоподобно. Но информированные люди говорят: то, что мы принимаем за себя и других — это множественные отражения изначального ума в некой комнате смеха, и сколько есть на земле людей, столько таких комнат. В каждой из них кривые зеркала отражают друг друга — но сами по себе все комнаты безлюдны, хотя посетителю и кажется, что вокруг уйма народа. Это не совсем обычная комната смеха: посетитель в ней не особо отличается от отражений. А вся человеческая наука — это аналитическая геометрия падения и отражения лучей в том специально выделенном углу, где измерения разрешены администрацией.
Если мы попытаемся записать формулу индивидуальной судьбы (или личной комнаты смеха), она будет выглядеть примерно так:
(Х*0+Х1*0+Х2*0+Х3*0..)*0=0
X — это то, что мы принимаем за себя, a X1,Х2 и так далее — те, кого французские философы называют «другими». Формула всей суммы индивидуальных миров, из которых состоит реальность, будет выглядеть так:
(XΣ*0+YΣ*0+ZΣ*0...)0=0
Можно, наверно, нарисовать и дальнейшие уравнения, и немало. Но на самом деле совершенно неважно, что будет происходить внутри скобок, как икс связан с игреком и сколько там разных пузатых членов — потому что все комнаты смеха помножены на ноль. И весь наш нанопузырек тоже. Увы, друзья, увы.
Именно поэтому поезда могут как угодно давить бабочек, и наоборот. Даже если связь времен порвется, ничего страшного не произойдет. Эту тайну не узнает никто за пределами скобок, заранее и избыточно умноженных на ноль.
Нас пытаются успокоить, нашептывая, что мы вовсе не X и не Y, а как раз ноль, на который все умножено. А с нулем плохого не случается.
И хорошего тоже. С ним вообще ничего и никогда не может произойти.
Мало того, перерождается и путешествует по мирам именно ноль (поэтому никакого путешественника с точки зрения физики просто нет — отчего путешествие и делается возможным). Ноль одинаков в любой точке мультивер-са, в любом моменте прошлого и будущего. Это и есть та самая нуль-транспортировка, о которой столько говорили шестидесятники, не понимая до конца, в чем дело.
Что ж, может кому-то вся эта мудрость и поможет. А я удовлетворюсь тем, что разложил свой сомнительный теоретический многочлен — и могу теперь продолжить повествование.
Так что же именно я видел, вглядываясь в будущее?
Думаю, из моего отступления понятно, как непросто это определить — легче рассказать. Та обширная и устойчивая реальность, где я обнаружил Кешин след (или его новую инкарнацию, хотя мне не особо нравится это слово), была, видимо, одной из далеких станций, к которой мчался увозящий его поезд судьбы. Но это вовсе не значило, что Кеша обязан был приехать в увиденное мною будущее. Он просто ехал туда в настоящий момент.
Я не мог просматривать любую из его будущих жизней. Это скорее напоминало настройку приемника: крутишь колесико — и слышишь треск помех, а потом шипение в динамике вдруг сменяется голосом или музыкой.
Узлы, где становилось видно что-то осмысленное, повторялись через серьезные интервалы времени. Глядеть на большинство из них было нелегко — это требовало постоянного напряжения, потому что мое внимание выходило из фокуса. Но один такой узел я видел значительно лучше других. Туда мой взгляд соскальзывал сам, и я мог подолгу следить за разворачивающимися там событиями.
Чаще всего эта станция будущего становилась мне видна, когда я скучал в своем фальшивом офисе. Бывали дни, и даже недели, когда мир надолго приходил в равновесие, и в нем не происходило никаких сбоев, требующих моего вмешательства. Тогда я мог успокоить свой ум, а потом сдвинуть надлежащим образом фокус внимания.