Ознакомительная версия.
Ветер с полей… Я видел эти поля – видел с высокого берега реки Москвы. Издали они напоминают не поля, а рисовые чеки или большие прямоугольные пруды. Поверхность этих прудов весьма обширна. Не знаю, какова их глубина, но думаю, что достаточная. Хочется верить, что поблизости от них не играют дети, ведь это опасно. Со мной был такой случай: помню, играли мы с ребятами в «казаки-разбойники», и я, прячась в чужом дворе, спрыгнул в какую-то яму. Вы догадались – яма оказалась выгребной; и я об этом догадался, уже когда было поздно. Хозяева перенесли сортир в другое место, а старую яму оставили открытой – возможно, не без умысла. Яма была глубокой; самостоятельно выбраться из нее я не мог. На вопли мои собралось немало народу, но доставать меня никто не спешил – кто-то даже советовал послать за черпальщиком. Кончилось, конечно, тем, что прибежала моя матушка и, зажавши нос, вытащила меня, свое сокровище, как вытаскивала из других, больших и малых передряг. Домой она гнала меня прутиком, как козу…
Не самые светлые воспоминания, хотя как сказать…
Но провалиться в деревенскую выгребную яму – это полбеды. Если провалишься в городскую – не найдут с водолазами. Да и какой водолаз туда полезет…
Впрочем, возможно, они существуют – специальные водолазы для ныряния в продукт. Я думаю, что живут они в том микрорайоне, что выстроен рядом с полями орошения. Микрорайон этот тоже виден с моего берега Москвы-реки. Называется он «Поселок ассенизаторов», и живут в нем одни только черпальщики и черпальщицы. Ну и, может быть, эти самые говнолазы. В поселке заметна кое-какая инфраструктура: школы и детсады, – значит, столичные черпальщики, в отличие от васьковских, люди семейные и растят детей. Вот в чем сказывается преимущество большого города – здесь каждый может найти себе пару по специальности для продолжения рода. Но вообще за пределами своей слободки ассенизаторы почти не бывают, потому что в метро и в троллейбус их пускают неохотно. Да им, по правде сказать, и незачем – в городе ведь не надо разъезжать с ведром по дворам. В Москве так поставлено дело, что продукт сам отовсюду стекается в одно место – знай фильтруй да помешивай.
Не хочется думать, что ассенизаторы живут в гетто, но скажите мне честно – вы, например, бывали когда-нибудь в их поселке? Вам знакомы их нужды и чаяния?… Вот так же и мне. Мы поминаем этих людей, да и то недобрым словом, лишь при норд-осте. Так уж мы с вами устроены: о сантехнике вспоминаем, когда у нас засорится унитаз, о милиционере – когда умыкнут кошелек, о враче… Эх, да что там говорить – мы о себе-то вспоминаем, лишь когда у нас что-нибудь заболит. Некогда… С утра до вечера мы заняты, как сейчас говорят, самореализацией, а в это время внутри нас трудятся наши органы – охранительные, очистные – и делают свое скромное, не всегда благовонное, но очень нужное дело.
Память наша и наши чувства – они тоже, как правило, погребены под спудом актуальных забот. Чтобы им всколыхнуться, должно что-то произойти – что-то, что их всколыхнет. Норд-ост ли подует, жена ли бывшая позвонит… Но если то и другое случится одновременно – считайте, все: самореализации в этот день у вас уже не будет.
– Здравствуй, дорогой, как у тебя дела?
– Норд-ост, дорогая.
– Боже! Я помню…
А помнишь ли ты, как мы были счастливы при южном ласковом ветре? Как при западном слушали дождь, согревая друг друга телами? Помнишь ли ты, как назло всем ветрам пустились мы когда-то в плавание по житейским волнам? – ты да я, маленький экипаж… Это было забавно – наши первые ссоры, наши глупые ссоры по пустякам и бурные, в слезах, примирения. А потом унялись стихии, и наступил у нас штиль. И дрейфовали мы с тобой долгие годы, покуда не собрала ты пожитки и не сошла на берег. На чужой берег…
Впрочем, может быть, оно и к лучшему. Я не уплыву далеко, буду ждать тебя, стоя на якоре. Вдруг захочется тебе совершить небольшую прогулку, покачаться опять на волнах – я к твоим услугам.
– Хочешь прийти, дорогая? Приходи… Приходи, если норд-ост тебя не смущает.
Лев Наумович Лебедь все-таки дождался торжества справедливости. Не всеобщей, не какой-нибудь исторической, а, конечно, только в отношении себя лично. Но и это хорошо. На большее он, в общем-то, и не рассчитывал. Я извиняюсь, что, не удержавшись, забегаю с этим сообщением в хвост предстоящему повествованию. Просто мне хочется, чтобы те из вас, в отношении кого персональная справедливость пока что не осуществилась, читали бы этот рассказик без грусти. Пусть мой герой будет вашим как бы представителем.
Теперь сначала.
Лебедь Лев Наумович – старший научный сотрудник почечуевского музея-заповедника, филолог-литературовед, еврей и русский интеллигент. Лишнее, как говорится, зачеркнуть. Убеждений он придерживается в общем-то либеральных, а в подпитии объявляет себя анархистом-кропоткинцем. Иногда он даже намекает на некоторое свое славянофильство, но это, мне кажется, больше из кокетства.
Приведенная характеристика Льва Наумовича верна на данный исторический момент и такою же была по всем пунктам четверть века назад, когда мы с ним познакомились. Если не знать обстоятельств, всех чрезвычайных событий, произошедших за истекшие годы в стране и с Лебедем, то, поговоривши с ним, можно подумать, что их, этих событий, и не было. Однако события имели место, а к прежним воззрениям и занятиям он вернулся сравнительно недавно, благодаря свершившейся справедливости, выше мной преждевременно упомянутой.
Лебедь старше меня на двадцать два года, поэтому о том, как начинался его жизненный путь, я могу судить лишь по его собственным рассказам. А рассказчик он был хороший. Так, я узнал от него, что в прошлом Лев Наумович совершал высоконравственные, мужественные поступки. Сталкиваясь там и тут в научной деятельности и просто по жизни с идеологическим засильем, Лебедь сильно рисковал, смело вступая в конфликты с тогдашней партийной системой.
На ту пору, когда мы с ним познакомились, то есть приблизительно в эпоху московской Олимпиады, партсистема и идеологическое засилье были все те же, однако Лев Наумович рисковал уже значительно меньше. При мне он противостоял режиму только тем способом, что не ходил на первомайские и ноябрьские демонстрации.
От месткома он потом отлыгался объяснительными записками, в которых ссылался на простуду и другие неполитические причины. И других конфликтов Лебедя с системой я засвидетельствовать не могу. Конечно, как и все советские граждане, он страдал от дефицита деликатесов и отсутствия достоверной информации о происходящем в мире. Но проблема деликатесов стояла у Льва Наумовича не слишком остро ввиду мизерной музейской зарплаты, а информационную он решал для себя, слушая зарубежные радиоголоса.
Настоящих бед у Лебедя было две: отсутствие прописки и эпилептическая болезнь жены. Однако если в первом несчастье советскую власть еще можно было обвинить, то во втором она была уж точно неповинна. Да и прописки у него не совсем чтобы не было – она была, но только в городе А. Город это интересный, старинный, но расположен, к сожалению, за пределами Московской области, а Лебедь очень хотел прописаться в Подмосковье, а еще лучше в самой Москве. Дело в том, что к столице Лев Наумович странным образом неодолимо тяготел; кроме того, в Москве находились все главные библиотеки, нужные для литературоведческих изысканий.
Что касается болезни жены, то здесь Лебедю главное огорчение доставляли не судорожные припадки, случавшиеся с женой раз-два в год, и даже не временные помрачения ума, бывавшие у нее гораздо чаще. Супруга Льва Наумовича подвержена была, вернее, он был подвержен приступам внезапной агрессии с ее стороны. Галина, так ее звали, имела тоже филологическое образование, но в состоянии аффекта била Лебедя, как простая баба. Впрочем, эти ее вспышки нельзя было полностью отнести на счет эпилепсии.
Познакомились мы, как я уже сказал, накануне московской Олимпиады. Будучи студентом, я тогда решил на каникулах подработать и устроился экскурсоводом в упомянутый уже музей-усадьбу писателя Почечуева. Музей этот располагается близ моего Васькова и, кстати, довольно известен. Если землякам моим случается кому-то объяснять, что это за Васьково такое и где оно находится, они говорят: «Ну это там, где музей Почечуева». И народ, что пообразованней, понимает – все-таки к писателям в России отношение особое.
Экскурсию свою я сдавал мужчине, имевшему некоторое внешнее сходство с поэтом Пушкиным, – это и был Лев Наумович. А пока я сдавал ее, пришла женщина высокого роста. Она взглянула на меня мельком и заметила:
– Ну вот, еще одного охламона взяли. И добавила, обращаясь к «Пушкину»:
– Лев, тебя к директору.
В тот год в музее писателя шли беспрерывные предолимпийские совещания.
Женщина высокого роста была Галина, жена Льва Наумовича. В музее она служила на ответственном посту главного хранителя, хотя, напомню, подмосковной прописки у нее, как и у мужа, не было. Это было явным нарушением тогдашних правил, но правила в советские времена вообще нарушались сплошь и рядом, так что невозможно было даже понять, до каких нарушителей у властей не доходят руки, а на каких они сознательно смотрят сквозь пальцы.
Ознакомительная версия.