В конце концов все же никуда он не ушел.
Квартира была чудесная, и не такая уж «квартирка», как она говорила, а две большие комнаты с просторной кухней и с балконом. Правда, дом был старый и запущенный, но в самом центре подле рынка, в новых домах не бывает таких высоких потолков, таких больших окон и таких красивых полов, выложенных узорной плиткой ручной работы. Подремонтировать ее — цены ей не будет. А цену просили как раз умеренную, ибо из-за недавнего теракта, совершенного арабским самоубийцей у самого подъезда этого дома, квартиры в нем сразу резко подешевели. И она, водя его по квартире, отчетливо и убедительно объясняла, как он сможет ее купить.
Это правда, задаток она заплатила из своих, но он отдаст ей очень просто. Как только начнет работать в ее фирме, сразу вступит в фонд взаимопомощи (он у нас богатый), возьмет всю нужную сумму и отдаст. Будут понемножку вычитать из его зарплаты, он и не почувствует. А остальное — возьмет гибкую банковскую ссуду, с ростом выплат по мере роста его зарплаты. Она готова поручиться за него в банке.
А Гили слушал и не слушал. Купить эту квартиру он, разумеется, не мог. О том, чтобы идти на полжизни в кабалу к банку, не могло быть и речи. Фонд взаимопомощи… Рост зарплаты… Нет, нельзя, нельзя. Уходить поскорее.
Но…
Ходя за ней по этому просторному пустому помещению, он вдруг почувствовал, какая ограниченная, какая убогая была до сих пор его свобода, та самая свобода, которой он еще недавно так радовался. Свобода? В тесной квартире вместе с матерью и ее недавно появившимся приятелем, которого она боялась потерять? Нет, на цыпочках Гили в свою комнату не пробирался и водить к себе мог, кого хотел. Приятель матери еще не совсем утвердился и только неодобрительно молчал. Но в глазах матери Гили ловил иногда умоляющее выражение, которое он, впрочем, разгадать не пытался и не обращал особого внимания. Теперь же он с обидой подумал, что мать — его мать, для которой, как он верил снисходительно, сын был центром всей жизни, — тоже хотела бы, кажется, чтобы он ушел из дому! Но обида направлена была не на мать, а на эту вот пожилую женщину, так беззаботно помахивавшую у него перед носом недостижимой настоящей свободой.
Она сказала осторожно:
— А можно и еще проще. Возьмешь у меня в долг, будешь отдавать постепенно. Я не банк, процентов не беру и за неуплату не штрафую…
Увидев, как дернулось при этих словах лицо Гили, она поспешно прибавила:
— Как захочешь, так и сделаешь…
— Никак не захочу и никак не буду делать, — мрачно ответил Гили.
— Мой упрямый мальчик, — нежно сказала она.
Дома Гили сказал матери, что поступает на другую, лучшую работу и думает уйти из дома. Ее реакция только подтвердила его смутную догадку. Он еще втайне надеялся, что она огорчится, может быть, станет отговаривать, а она — всполошилась, правда, всплакнула даже, но ни слова не возразила, спросила только, как же он справится с расходом на наемную квартиру.
— А я не снимаю, а покупаю! — с вызовом сказал Гили. — Буду жить, как нормальный взрослый человек.
— Но, сыночек, откуда…
— В долг возьму, вот откуда. Ко мне там начальница очень расположилась, дает без процентов, из фонда взимопомощи.
И хотя мать понимала конечно же, что нет на свете таких фондов, которые дали бы ее сыну беспроцентную ссуду на покупку квартиры, но и тут не стала возражать, а сказала только:
— Начальница расположилась? Смотри, Гили, запутаешься. Как расплачиваться будешь?
Но Гили не боялся запутаться, ему было чем расплачиваться.
Гили жил в своей новой квартире, ремонтировал ее потихоньку, много работал — на новом месте с прохладцей, как раньше, работать не приходилось, — а по вечерам прилежно учился. Он стал настоящим специалистом, и зарплата его, как и было обещано, начала повышаться. И он постепенно расплачивался с долгом — и деньгами, и другими средствами. Сперва другие средства далеко перевешивали денежные выплаты, но с годами это изменилось. Женщина старела, интерес ее все больше сосредотачивался на уходе за своим телом и лицом, ей стало казаться важнее сохранить их, чем использовать. У Гили же стало больше денег, и он торопился их отдавать. И свобода у него кое-какая была — главным образом, во время ежегодного месяца резервистской армейской службы. Он эту службу теперь очень полюбил и иногда ходил даже два раза в год.
А потом его сманили на другую, еще лучшую работу, и вскоре после этого он женился. Теперь с «начальницей» его ничто не связывало, кроме клочка бумаги, на котором он когда-то написал, сколько должен, подписался и отдал ей. Ну, если ты настаиваешь, сказала она тогда небрежно, но бумажку не выбросила. Она теперь почти не занималась делами, всем заправляла в основном ее дочь, она же проводила много времени в гимнастическом зале, в бассейне, в массажных и косметических кабинетах. Гили она звонила теперь очень редко, и он не отказывал ей.
С течением времени умерла в одиночестве мать Гили, которой так и не удалось удержать при себе приятеля, и оставила сыну квартиру. Он ее продал, сразу расплатился с остатком долга и попросил обратно свою расписку. И женщина с грустным видом ее ему отдала. Теперь он был совершенно, окончательно свободен.
Но к тому времени он уже забыл, зачем эта свобода была ему нужна.
В своей прежней жизни Элла никогда не знала чувства безопасности.
Это не был страх, Элла не была труслива. Ощущение ненадежности и неустойчивости всего, сопровождавшее ее с раннего детства, казалось ей неким обязательным условием существования, неотъемлемым качеством человеческого устройства, и она считала, что с этим живут все и всегда, только скрывают друг от друга, как скрывала и она. А жить с этим можно было. Можно было учиться, работать, общаться с людьми, добиваться чего-то, можно было влюбляться и, как считало большинство, производить на свет себе подобных.
И Элла довольно успешно все это, кроме последнего, делала. Но что бы она ни делала, где бы ни находилась, тонкий лед колебался у нее под ногами на каждом шагу, едва прикрывая темные холодные воды, которые тяжело и безразлично перекатывались там, внизу. Поэтому она никогда не знала настоящей, безоглядной радости и веселья, хотя при случае развлекалась вместе с другими.
С годами она обнаружила, что это не у всех так. У большинства людей такое чувство возникало лишь иногда, при серьезных бедах и потерях, в минуты душевного упадка или к старости. Большинство людей если боялись, то конкретных опасностей и смерти. С конкретными опасностями и бедами Элла так или иначе справлялась, не хуже других, о смерти пока не думала. Самым страшным для нее была не опасность, а отсутствие безопасности.
В сознательном возрасте она стала пытаться понять, почему у нее это так и что с этим можно сделать. Не желая обременять своими проблемами других, она и профессию себе выбрала самую подходящую — психологию. Неточная эта наука дала ей кое-какое подспорье, но по-настоящему добраться до корней и причин все же не удавалось.
Влияние отца и матери, отношения с ними, обыкновенными людьми, порожденными и выращенными тогдашним режимом себе на потребу, ничего не объясняли. Живя, как и положено было тогда, в страхе Божием перед этим режимом, который и был весь их мир, они, однако, никогда не сомневались в прочности и устойчивости этого режима и этого мира. Их тревоги и страхи всегда носили конкретный, сиюминутный характер, и если их не трогали — а трогали их редко, поскольку люди они были нетребовательные и без амбиций, — то они трудолюбиво и удовлетворенно брели по обозначенному маршруту.
Свою бездумную уверенность, что все в общем-то ничего, они пытались внушить Элле, когда, очень редко, замечали в ней что-то. Но это только раздражало ее, хотя она сдерживалась.
Правда, у этих образцово нормальных людей был все же один признак ненормальности, который они вынуждены были передать и дочери, — они были евреи. Но и это, в том месте и в тогдашней ситуации, малоприятное обстоятельство не меняло их позитивного подхода к жизни — они так к этому обстоятельству привыкли, что как бы даже его и не замечали.
Почему же Элла замечала? А она замечала и даже пришла к заключению, что оно является одной из причин ее глубокого внутреннего неустройства. Нельзя сказать, что оно, помимо кое-каких неудобств, неловкостей и редких обидных слов, причиняло ей серьезные страдания, — нет, этого не было. Не было и интереса к нему, желания узнать, что же оно такое, это досадное еврейство. А было лишь все то же неотвязное ощущение неуютности и неустойчивости.
Психология помогла Элле обнаружить в себе и еще кое-что, до тех пор ей неизвестное. Она обнаружила, что не любит эту трогательную, жизнестойкую, преданную друг другу супружескую пару, своих родителей. Вернее, не то что не любит, а просто не может терпеть. А приходилось терпеть, и их, и их хлопотливые заботы, и их манеру входить к ней в комнату, не постучав: сперва в дверь просовывалась голова, затем раздавалось робкое «к тебе можно, детка?», и, в случае отрицательного ответа — «да я на минуточку, не помешаю».