ВОСКРЕСЕНИЕ
Больница в лагере была чем-то вроде пристани для потерпевших кораблекрушение. Мало было зэков, которые, проходя мимо массивного барака с большими окнами, мысленно не вздыхали: эх, на две бы, на три недельки в больницу! В чистой постели, в светлой палате, с заботливо ухаживающей медсестрой, с вежливым врачом, с товарищами, которые глядят на тебя совсем не так, как в бараке: по-человечески, с сочувствием… Эти две-три недели возвращения к человеческому облику могли каждому из нас даже перед самой смертью вернуть чувство собственного достоинства. Мы жаждали их, мечтали о них за работой и по ночам. Речь, по существу, шла не столько об отдыхе, сколько о мимолетном, неустойчивом возвращении к прежним представлениям о жизни и людях. Как в дом свиданий, так и в больницу заключенный отправлялся поглядеть на себя в зеркало прошлого. И так же, как из дома свиданий, он возвращался оттуда в барак более разбитым, чем возрожденным.
Слишком высока была цена, которую приходилось платить за этот краткий возврат к нормальной жизни. Существует множество преданий о безумцах, которые собственной жизнью заплатили за искушение хотя бы на миг узреть абсолютную красоту, жажду, которая толкает их подписать этот самоубийственный цирограф, мы привыкли считать источником неустанного прогресса человечества. При соответственно уменьшенных масштабах и потребностях жизни в лагере зэки, отважившиеся приоткрыть завесу, которая заслоняла их прежнее представление о мире, по-своему напоминали своих легендарных предшественников. Зато и платили они за это краткое воскресение из мертвых еще более горьким, мучительным опытом медленной смерти, к которой они возвращались, выйдя за порог больницы после того, как их вычеркивали из списка больных. Те, кому было дано умереть в больнице - а не в «мертвецкой», не на барачных нарах и не на работе, - заведомо принадлежали к счастливчикам, ибо еще раз видели лучший облик мира, прежде чем окончательно отойти на тот свет.
Жизнь в лагере возможна лишь тогда, когда в мыслях и воспоминаниях заключенного совершенно стираются мерки сравнения с волей. Именно это означают популярные среди старых зэков слова, которыми принято утешать новоприбывших: «Ничего, привыкнешь». Заключенный, который совершенно «привык», - попросту все позабыл. Он не помнит, как он раньше мыслил, что чувствовал, кого и за что любил, чего не переносил, а к чему был привязан. На практике таких зэков не существует, но в лагерях случается встречать людей, которые после нескольких лет пребывания за колючей проволокой научились держать воспоминания на привязи крепче, нежели зоологические инстинкты. Этот интуитивный акт самозащиты со временем превращается в железную дисциплину, которая отгораживает прошлое от настоящего непроходимой границей. Большинство заключенных не способно подчиниться этой дисциплине и ищет спасения в воспоминаниях, как в наркотиках. А те, кто якобы «не помнит», - они одновременно и сильнее, и слабее. Сильнее, так как действительно привыкают к законам лагерной жизни, бессознательно принимая их как естественные и нормальные; слабее, поскольку любая царапина на этом панцире, любой предлог, чуть живее затрагивающий воображение, вызывают такой мощный приток подавленных воспоминаний, что его уже ничем не остановить. Они врываются внезапно, заливают мозг, сердце и тело тем более бурно, чем глубже были загнаны в мрачные застенки забвения.
Простым людям в лагере жилось несколько легче: они относились к этой жизни как к самому дну своего и раньше-то нелегкого существования и с каким-то сердечным смирением ждали награды за то, что терпеливо сносят страдания. Но люди интеллигентные, наделенные более живым воображением, обладающие более богатым опытом, обычно проявляли куда меньше терпения, и, если им не удавалось вооружиться хотя бы каплей цинизма, они душой и телом отдавались во власть воспоминаний. Крайне характерно, что «кулаки» и рецидивисты-уголовники не слишком охотно шли в больницу, предпочитая получить несколько дней освобождения и отлежаться в бараке - словно их удерживал бессознательный страх, что, однажды увидев нечто, напоминающее волю, они уже никогда не смогут вернуться в неволю. Но больница была истинным прибежищем для тех, кто, вопреки нашептываниям инстинкта, не желал забывать. Они радовались болезни, а возвращались из больницы в барак с лицами, искривленными и сведенными судорогой боли, словно люди, которых насильно оторвали от щели в стене, ведущей в прошлое, а через прошлое - к обманчивой надежде на будущее.
Больница помещалась в единственном, наряду с домом свиданий, бараке, который выстроили и содержали не хуже, чем дома вольных в соседнем Ерцево. Из широкого коридора в обе стороны вели двери в больничные палаты; в каждой из них было по два окна и не больше восьми коек. Всюду царила образцовая чистота, тем более необычайная, что созерцали ее те, у кого свежа была в памяти грязь в бараках. Если бы не логова на полу в коридоре, где больные иногда по нескольку суток дожидались, пока освободится койка, наша больница ничем не отличалась бы от скромных, но ухоженных больничек в провинциальных европейских городках. В маленькой комнатке посреди коридора помещалась дежурка лагерных врачей и медсестер, а в двух застекленных шкафах у стенки хранились лекарства и врачебный инструмент. В срочных случаях стол в дежурке использовался и как операционный.
Номинально больницей заведовал вольный врач из Ерцево, который раз в два дня приходил в зону на осмотр лежачих больных и амбулаторный прием. Три лагерных врача: Левенштейн, обрусевший поляк Забельский и Татьяна Павловна - безоговорочно подчинялись ему во всех спорных вопросах. Вольный врач не занимался ни выдачей освобождений в амбулатории, ни направлением зэков в больницу, зато он следил за ходом лечения и обладал решающим голосом, когда речь шла о выписке. Этого было достаточно как контрольной и предупредительной меры против возможных злоупотреблений со стороны лагерных врачей: сами будучи заключенными, они, теоретически, могли использовать свои полномочия, чтобы облегчить участь солагерников. Однако на практике каждый лагерный врач весьма строго соблюдал лагерные предписания, помня, что малейшее отклонение грозит ему отправкой на общие работы. Больных можно было отправлять в больницу при температуре выше 39°, а освобождать от работы при температуре выше 38° - не считая несчастных случаев и увечий на работе.
Самые большие возможности нарушений существовали при выдаче освобождений от работы, но и тут лагерные врачи боялись доносов своих «ассистентов» (т.н. лекпомов), единственной «квалификацией» которых на эту должность зачастую были весьма близкие отношения с Третьим отделом, - а то и доносов самих больных, которых Третий отдел, бывало, использовал для испытания лояльности лагерных врачей. Всегда было надежней переборщить в худшую, а не в лучшую сторону. Зэк, который, несмотря на соответствующую предписаниям температуру, не получил освобождения от работы, ничем не отягощал врача; но тот, кто с небольшим жаром по приказу врача был оставлен в зоне, мог раз и навсегда покончить с его врачебной карьерой в лагере. Объяснение этого принципа было простым и по-своему не лишенным разумности; по убеждению лагерных властей, бессмысленно вторгаться в жизнь зэков там, где они могут друг другу навредить, но нельзя им позволить друг другу помогать; это не лишено разумности, если допустить, что люди в неволе обычно больше склонны помогать друг другу, нежели вредить. Увы, это допущение не оправдывалось в советских лагерях. Кроме того, лагерное законодательство предусматривало некоторую максимально дозволенную долю освобождаемых от работы (кажется, 5%), которую ни под каким видом не разрешалось превысить. Бывали случаи, что лагерный врач освобождал от работы тяжелобольных, а заболевших не так тяжело отправлял на работу, обещая им компенсацию в будущем, лишь бы на вахте не предъявили формальных претензий по поводу числа освобождаемых.
Лечение заключенных в больнице в огромной степени сводилось к применению небольшой дозы отдыха и чрезвычайной дозы жаропонижающих. Лагерная аптечка снабжалась так убого, что сами зэки наизусть знали названия нескольких лекарств, применявшихся чаще всего, и просили их, не дожидаясь постановки диагноза. Однако при всем при этом было ясно видно, что, согласно секретным инструкциям лагерных властей (я узнал о них от одного из моих знакомых врачей), настоящая цель лечения состояла в том, чтобы как можно скорее поставить на ноги зэков, которые еще не до конца утратили трудоспособность. Для стариков, неизлечимо больных сердечников, для застарелых пеллагриков и туберкулезников больница становилась последней остановкой перед смертью или перед «мертвецкой». Долгом врачей было довести смертельно больных до такого состояния, чтобы после краткого отдыха они могли своими силами перебраться в находившуюся по соседству «мертвецкую» и помереть там, освободив больничную койку. Таким образом, только тот зэк, у которого организм еще был достаточно крепок, чтобы восстановить свои силы исключительно благодаря краткому отдыху, мог рассчитывать, что его пребывание в больнице станет чем-то большим, нежели простым побегом от каторжной действительности в мир сонных грез о прошлом.