Кстати, стоит сказать, что конвойным было строго-настрого приказано отгонять бригады от путей в лес, как только издали заслышится отголосок приближающегося поезда. Зато зэки в окнах дома свиданий улыбались нам довольно часто и приветствовали нас, нежно обнимая своих родных, словно этим простейшим и волнующим способом хотели напомнить, что они тоже люди, что вот у них какие, прилично одетые близкие и что они могут, сколько хотят, прикасаться к свободным людям. Однако еще чаще в их угасших глазах появлялись слезы, а по истощенным лицам пробегали конвульсивные судороги боли; неизвестно, что так мучило в этот момент более счастливых, чем мы, товарищей - то ли наша нищета, созерцаемая сквозь стекла теплой и чистой комнатушки, то ли мысль о том, что завтра-послезавтра они снова останутся одни, в бригадах, голодными выходящих на мороз, на двенадцатичасовой рабочий день в лесу…
Положение свободных людей, которые, преодолев неисчислимые трудности, наконец добрались до лагеря, тоже было таким, что не позавидуешь. Они чувствовали, сколь безгранично страдание их близких, и в то же время не могли ни понять его до конца, ни облегчить: годы разлуки выжгли в них значительную часть чувств, некогда испытываемых к родному человеку, а ведь приехали они сюда именно затем, чтобы в течение трех коротких дней согреть его жаром своей любви, куда большим, чем тот, что сохраняет тлеющая в золе искорка. Кроме того, лагерь, хотя далекий и непроницаемо огражденный от пришельцев извне, отбрасывал и на них свою зловещую тень. Они не были заключенными, не были «врагами народа», но были родственниками «врагов народа». Может быть, они охотней согласились бы нести тяжкое бремя страдания и ненависти, которое выпало на долю их близких, нежели молча переносить унизительное и двусмысленное положение «людей из пограничной полосы». Лагерные чиновники обращались с ними корректно и вежливо, но с долей нескрываемого отчуждения и презрения. Разве можно отнестись с уважением к жене или матери такого бедолаги, который выпрашивает лишнюю ложку баланды, роется в помойке и давно уже утратил чувство собственного достоинства? В соседнем поселке, где каждое новое лицо не оставляло никаких сомнений в том, кому оно принадлежит, их обходили стороной, недоверчиво. Один зэк рассказывал мне, что его дочка, приехав на свидание, встретила в Ерцево бывшую подругу, теперь жену сотрудника лагерной администрации. Они радостно поздоровались, но подруга тут же боязливо отшатнулась. «Что за встреча! - воскликнула она. - Какими судьбами ты в Ерцево?» - Ах, - ответила девушка, - приехала на свидание к отцу. Понимаешь, какое несчастье? Но он совсем не виноват, - прибавила она поспешно, словно в надежде, что, проломив первый ледок, сумеет добиться для отца лучшего отношения в лагере. «Хорошо, - холодно попрощалась с ней жена нашего чиновника, - напиши жалобу в Москву, там всё разберут».
Хотя свидания были так редки и их было так трудно получить - а может быть, именно поэтому, - они играли в лагере огромную роль. Я убедился еще в тюрьме, что если у человека нет в жизни никакой твердой цели - а конец срока был слишком далек и ненадежен, чтобы всерьез принимать его в расчет, - то ему, по крайней мере, надо чего-то ждать. Письма приходили так редко и были такими поверхностными, что не приносили особой радости. Оставались свидания. Зэки ждали их с тревогой и радостным напряжением, часто даже исчисляли время своей отсидки и всей жизни этими краткими мгновениями счастья или ожидания счастья. Те, кто все еще не знал, когда точно получит свидание, жили надеждой, искусственно раздували ее, писали заявления в Москву, мужественно переносили самый тяжкий труд, словно стиснувшие зубы первопроходцы, а по вечерам навещали своих более счастливых товарищей, многократно расспрашивая их о том, как бы ускорить этот необычайный момент, в редкие выходные дни ходили поглядеть издалека на дом свиданий, словно уверяясь в том, что комната за ними закреплена и только ждет приезда гостей, заранее препирались друг с другом из-за комнат, чистили и штопали вольную одежду - одним словом, находили себе занятие, а может быть, и нечто большее: тихую страсть, которая защищала их от безнадежности и отчаяния, от ощущения бессмысленности существования. В самом худшем положении были, разумеется, одинокие зэки и иностранцы, но и они ухитрялись извлечь свою корысть из свиданий, принимая участие в радости и ожидании других либо рассматривая эти свидания как единственный источник информации о жизни на воле.
Никто не способен так, как люди, насильственно или добровольно изолированные, идеализировать все, что делается за пределами их одиночества. Потому-то так волнующе было слушать зэков, рассуждающих перед долгожданным свиданием о свободе, узкую кромку которой им вскоре предстояло потрогать. Могло показаться, что никогда в их прошедшей жизни не было ни тяжелых переживаний, ни горьких разочарований. Свобода была единой, благословенной, незаменимой. На свободе и ели по-другому, и спали и работали по-другому, и солнце краше светило, и снег был белей, а мороз докучал меньше. «А помнишь, помнишь?» - раздавался взволнованный шепот на нарах. - Ах, какой же я был дурак, не хотел на воле черный хлеб есть. - «А я-то, - подхватывал другой, - в Курске мне было плохо, в Москву тянуло! Ну, пусть только жена приедет, я ей скажу про этот Курск, ох, скажу…» Эти разговоры часто затягивались до поздней ночи и внезапно резко обрывались на тех нарах, куда кто-то недавно вернулся со свидания. Столкновение мечты и действительности всегда кончалось в пользу мечты. Неизвестно, что тут было главной причиной: то ли воплощенная на три дня свобода не выдерживала сравнения со своим сублимированным образом, то ли она продолжалась слишком недолго, то ли, наконец, исчезнув, как недосмотренный сон, она оставляла после себя пустоту, в которой вновь нечего было ждать, - во всяком случае, зэки после свиданий были мрачны, раздражительны и молчаливы. Не говорю уж о тех случаях, когда свидание принимало трагический оборот и превращалось в краткое оформление развода. Плотник из 48-й бригады Крестинский дважды пытался повеситься в бараке после свидания, во время которого жена потребовала у него развода и согласия на то, чтоб отдать детей в детдом. Глядя на зэков после свиданий, я иногда приходил к выводу, что насколько надежда часто может быть единственным содержанием жизни, настолько же ее исполнение иногда становится едва выносимой мукой.
Зэки помоложе перед свиданием с женой переживали дополнительное, не остававшееся скрытым, по крайней мере от ближайших соседей по нарам, половое волнение. Годы тяжкого труда и голода подорвали в них мужскую силу, и теперь, перед сближением с почти чужой женщиной, они, наряду с робким возбуждением, испытывали бессильное отчаяние и гнев. Несколько раз мне довелось слышать мужскую похвальбу после свиданий, но обычно это была стыдливая тема, и окружающие относились к ней с молчаливым уважением. Даже среди урок раздавался возмущенный ропот, когда конвойный, который в ночную смену развлекался подслушиванием отголосков любви за тонкой переборкой дома свиданий, со смехом выкладывал бригаде свои интимные наблюдения. И, странное дело, в зоне господствовала половая разнузданность, к женщинам относились как к проституткам, к любви - как к прогулке в уборную, а беременных женщин из барака мамочек встречали издевательствами, но дом свиданий устоял в этом море грязи, унижения и цинизма, словно единственная пристань той жизни чувств, какую сохранила лагерная память с воли. Помню, какую радость пережили мы все, когда одному из заключенных пришло письмо с известием о рождении ребенка, зачатого во время свидания. Если бы нам отдали этого ребенка, он стал бы нашим общим детищем, мы кормили бы его, отрывая у себя кусок изо рта, передавали бы его с рук на руки, хотя у нас было полно собственных ублюдков, зачатых на нарах - в зоне. Это-то и было важнее всего: в зоне, а не в доме свиданий - с вольной женщиной, на чистой постели… Так-то нас, мертвых и забытых, жизнь соединяла тоненькой ниточкой с волей, сквозь узкую щель вытаскивала из гроба, крышка которого иногда давила на нас тяжелее всех физических страданий.
Что еще мог бы я добавить, говоря о доме свиданий? Разве что одно: иностранец, я никогда никого не ждал, и, может быть, потому эти мои записки о товарищах по заключению, в радостях и горестях которых я участвовал лишь невольно, так деловито описательны и прямо до боли равнодушны.
Больница в лагере была чем-то вроде пристани для потерпевших кораблекрушение. Мало было зэков, которые, проходя мимо массивного барака с большими окнами, мысленно не вздыхали: эх, на две бы, на три недельки в больницу! В чистой постели, в светлой палате, с заботливо ухаживающей медсестрой, с вежливым врачом, с товарищами, которые глядят на тебя совсем не так, как в бараке: по-человечески, с сочувствием… Эти две-три недели возвращения к человеческому облику могли каждому из нас даже перед самой смертью вернуть чувство собственного достоинства. Мы жаждали их, мечтали о них за работой и по ночам. Речь, по существу, шла не столько об отдыхе, сколько о мимолетном, неустойчивом возвращении к прежним представлениям о жизни и людях. Как в дом свиданий, так и в больницу заключенный отправлялся поглядеть на себя в зеркало прошлого. И так же, как из дома свиданий, он возвращался оттуда в барак более разбитым, чем возрожденным.