«Одумалась!» — облегченно вздохнул капитан.
…Закончились каникулы, пришло время возвращаться в университет. И вот поезд «Астрахань — Москва» тихо подползает к Казанскому вокзалу, на перрон высыпают пассажиры, суетятся носильщики с тележками и встречающие с букетами. Сонная проводница идет по опустевшему вагону, торопя замешкавшихся, высматривая забытые вещи, и вдруг видит: какая-то девушка, разметав русые волосы, спит на верхней полке.
— Эй, красавица, приехали! Москва! — железнодорожница зовет, будит, тормошит безмятежную пассажирку.
Из-под одеяла вдруг выпадает безжизненная, бледная рука. В пальцах намертво зажата пустая коробочка из-под снотворного.
Это — Маша…
По тем временам рассказ Тундрякова был невероятно смел, и будущий советский Феллини вскричал: «Хочу „Плавни“!» Но директор «Мосфильма» Репьёв выгнал его из кабинета, решив, что у молодого гения не все дома. Тогда Жарынин пошел ва-банк и записался на прием к самому Ермакову, начальнику Госкино. Тот от удивления его принял. Конечно, молодой нахал рисковал и мог выйти из высокого кабинета живым трупом, обреченным до конца жизни обивать пороги студий. Но Жарынин вышел победителем. Суровый партократ Ермаков обладал качеством, не свойственным нынешним чиновникам: он иногда думал о Родине. Кроме того, недавно первый идеолог страны Суслов заметил ему с тем мягким укором, после которого обычно следуют инфаркт или оргвыводы: мол, как-то странно, что советские кинематографисты собирают за рубежом гораздо меньше золота и серебра, чем наши прославленные спортсмены. Едва будущий игровод покинул кабинет, глава Госкино нажал кнопку селектора и сказал секретарше: «А соедините-ка меня с Репьевым!»
Сценарий Жарынин сочинял вместе с Тундряковым, уединившись в «Ипокренино». Работали так: вечером пили, утром похмелялись водичкой из источника и — к столу, творить! Писатель оказался человеком тесным, сквалыжным и за каждое междометие бился, точно самурай-смертник за последнюю сопку. Кроме того, время от времени он уходил в запой, становился вздорным, гадким, подозрительным и, понизив голос, внушал молодому режиссеру, что Толстой многословен, а Достоевский вообще не умел писать. В итоге литературный сценарий вышел рыхлым и затянутым. Это была первая ошибка Жарынина: писатель должен служить режиссеру бескорыстно и безусловно, как пес, приносящий в зубах газету.
Готовый сценарий показали в ЦК, там одобрили, попросив только первого секретаря райкома Нарусова понизить до должности председателя райисполкома — во избежание ненужных политических аллюзий. Картину решили снимать в седьмом объединении «Мосфильма», которым руководил некто Уманов, тихий интриган, всю жизнь лепивший фильмы про героев-чекистов. Обсуждение прошло спокойно и чинно: все знали, кто стоит за спиной начинающего таланта. Правда, Тундряков устроил истерику, когда ему деликатно намекнули на то, что необразованный рецидивист Грач сочиняет на удивление гладкие стихи. Напряжение снял Уманов, рассказав про своего друга — оперуполномоченного НКВД, рифмовавшего не хуже Вознесенского. В коне концов сошлись на том, что Тимофея забрали в тюрьму со второго курса Литинститута. Были отмечены и другие огрехи, но их великодушно позволили исправить уже в киносценарии. Кроме того, решили прикрепить к дебютанту наставника, второго режиссера — легендарного дядю Витю Трегубова, спасшего на монтажном столе половину золотого фонда советского кинематографа. Но Дима гневно отверг помощь: «Я сам!» Это была вторая ошибка. Кино — искусство стайное.
Едва Жарынин «запустился», к нему выстроилась очередь жаждущих поработать с таким чудесным материалом, да еще под началом советского Феллини. Дима отбирал самых-самых: оператора Нахрапцева, художника Фигуровского, композитора Прицепина. А какой актерский ансамбль: Джигурданян, Взоров, Матфеев, Смешнов, Иконкин! Продавщицу сельпо с одной-единственной фразой «Не завезли!» играла Нонна Мордюкова. Конечно, подсовывали дочерей, сыновей, родственников, подруг, любовниц, друзей… Уманов всеми силами запихивал на главную роль свою молодую жену Вертигузкину. Но Жарынин пожаловался Ермакову. Тот рявкнул: «Не мешать таланту!» С этого момента в кинопробы уже никто не вмешивался. Машу Зобову, по твердому убеждению режиссера, могла сыграть только Ирина Непилова, в которую он влюбился еще во ВГИКе. Она согласилась, и свадьбу гуляли прямо на студии: молодые стояли на площадке крана под самой крышей павильона и поливали шампанским всю творческую группу. Жаль, конечно, что не удалось зазвать на роль Грача Высоцкого. Дима несколько раз встречался с великим бардом на Малой Грузинской, выпивали, но не сложилось. Владимир Семенович был слишком занят: платные концерты, театр, водка, наркотики, Марина Влади, урожденная Полякова… Тогда-то Жарынин и сошелся с Вовой-из-Коврова…
— Кстати, как он поживает? — полюбопытствовал Кокотов.
— А вы разве не знаете? — Маргарита Ефимовна сжала губы в скорбную ниточку.
— Не-ет… — напрягся писодей, жалея, что спросил.
— Умер хороший человек.
— Когда?
— В октябре еще.
— От чего?
— От футбола. Погнался за мячом, хотел подкатить Самому. Инфаркт. Так нелепо и обидно…
Помолчали.
Кокотов грустно подумал, что и смерть Жарынина тоже, в сущности, нелепа. Коля тем временем ненавидящим взглядом проводил кортеж с мигалками, дождался разрешающего взмаха пухлого гаишника и тронулся с места, бурча под нос классовые проклятья. Маргарита Ефимовна спросила:
— На чем я остановилась?
— На Высоцком…
— Да, Владимир Семенович оценил бы Диму!
…А как Жарынин работал! Словно Эйзенштейн, сначала рисовал каждый кадр карандашом на бумаге. Ставя задачи актерам и разбирая роли, он произносил такие блестящие монологи, что их можно было сразу издавать вместо пособия для творческих вузов. Новый Феллини лепил образы как скульптор. Номенклатурный Нарусов коллекционировал… Что бы вы думали? Говорящих кукол! Понимаете? Милиционер Джигурданян ночами слушал на радиоле Вагнера. Улавливаете? Эпизод в сельпо Жарынин снял так, что Нонна Мордюкова за грязным прилавком выглядела точь-в-точь печальной барменшей из «Фоли-Бержер». Творческая группа просто ошалела от высот, на которые замахнулся молодой гений. Прежде чем снять купание голых героев в ночной реке, Дима погрузился во всеобщую историю обнаженной натуры, перелопатил сотни альбомов ню, отсмотрел на подпольном видеомагнитофоне (единственном в Москве) шедевры мировой киноэротики и нашел свои, неповторимые, как он говорил «нюансы». Он боялся, что Ира откажется сниматься голышом. Юные актрисы, как правило, на людях чрезвычайно стыдливы. Однако, к его удивлению, молодая жена охотно разделась и, кажется, находила в этом удовольствие.
А как вдумчиво относился Жарынин к малейшим мелочам, из которых, в сущности, и слагается большое искусство! Он вдруг обратил внимание, что у Непиловой гладко выбриты не только подмышки. «Нет, — сказал Дима. — Наша Маша — невинная девушка, она еще не увлеклась своим телом, и у нее не может быть бритых мест!» Съемки остановили и ждали, пока у героини отрастут волосы. Актеры любили его без памяти, осветители и звукооператоры обожали, смазливые помрежки, готовые к тайному детородному подвигу, грезили ночами хотя бы о мимолетной ласке своего кумира. Но он их не замечал, он был без памяти влюблен в Непилову и хотел, чтобы она стала его Джульеттой Мазиной. Все шло прекрасно. Прицепин сочинил для фильма настоящий шлягер:
Двое в плавнях, двое в пламени,
Обними же крепче ты меня!
О-о-о-о!
Э-ге-ге-ге…
Первые признаки катастрофы забрезжили в монтажной, где из километров отснятой пленки отбирали дубли и клеили фильм. Что и говорить, исходник был великолепен: один только проплывающий мимо случайный баркас с пьяными рыбаками (точь-в-точь «Корабль дураков») чего стоил! Но кино не получалось. Хороший режиссер как хирург — знает, где надо отрезать. Дима еще не знал, ему хотелось сохранить все: и лунных зайчиков на влажном теле нагой Непиловой, и волосатое ухо Джигурданяна, внимающее Вагнеру, и долгую агонию поэта-рецидивиста, изорванного пулями, и кукольную коллекцию капитана Зобова, плачущую над гибелью Маши: уа-уа-уа… В итоге получалось слишком длинно, скучно и вяло. К запутавшемуся молодому таланту снова прислали легендарного дядю Витю Трегубова, но Жарынин отверг помощь кудесника монтажа и заявил: «Фильм будет в двух сериях!» Это была третья ошибка. Репьев скрепя сердце разрешил.
Очертания будущей катастрофы обозначились во время озвучки: актеры пожимали плечами и шептались, что снимались, кажется, совсем в другом кино. Впрочем, никто, даже любимая жена, не решился сказать об этом Диме. И только хитроумный Уманов потирал руки в предвкушении мести. Сама же катастрофа разразилась на художественном совете. Просмотровый зал «Мосфильма» был переполнен, стояли в проходах, сидели на ступеньках: всем хотелось присутствовать при рождении советского Феллини. Распознали и с позором вывели вон молодого корреспондента «Нью-Йорк таймс», который по неопытности надел для маскировки москвошвеевский пиджачишко, чем и выдал себя с головой. Советская творческая интеллигенция ходила исключительно в твиде, коже и замше, а киноманы из сферы обслуживания наряжались и того круче.