Очертания будущей катастрофы обозначились во время озвучки: актеры пожимали плечами и шептались, что снимались, кажется, совсем в другом кино. Впрочем, никто, даже любимая жена, не решился сказать об этом Диме. И только хитроумный Уманов потирал руки в предвкушении мести. Сама же катастрофа разразилась на художественном совете. Просмотровый зал «Мосфильма» был переполнен, стояли в проходах, сидели на ступеньках: всем хотелось присутствовать при рождении советского Феллини. Распознали и с позором вывели вон молодого корреспондента «Нью-Йорк таймс», который по неопытности надел для маскировки москвошвеевский пиджачишко, чем и выдал себя с головой. Советская творческая интеллигенция ходила исключительно в твиде, коже и замше, а киноманы из сферы обслуживания наряжались и того круче.
…Проплыли титры, строгие, стильные, неброские, как этикетка очень дорогого вина. Затем на экране возник ночной волжский плес. Дрожащая лунная дорожка сложилась в светящееся название «Двое в плавнях». Зал одобрительно зашелестел. Художник Фигуровский от скромности потупился. Молодой режиссер многообещающе улыбнулся в темноте и затомился в ожидании славы. Но как раз в этот миг коварная Синемопа отвернулась от него навсегда. Некоторое время зрители смотрел на экран, затаив дыхание и ожидая чуда. Поначалу казалось, нудные волжские закаты, путаные разговоры и экзистенциальное молчание героев, двигавшихся в кадре с какой-то церебральной неловкостью, — все это особый прием, тонкий эксперимент, намеренное утомление зрителей перед ослепительной вспышкой чего-то яркого, ошеломляющего, сверхнового! Но вспышка так и не вспыхнула. Послышались кряхтение, кашель, сморкание, шепот, переходящий в ропот. Когда экран заполнило волосатое ухо Джигурданяна, внимающее виниловым валькириям, кто-то тихо хихикнул, Нона Мордюкова в «Фоли-Бержер» вызвала уже нездоровый смех, а когда пришел черед прицепинскому шлягеру — «О-о-о-о! Э-ге-ге-ге!» — зал заржал.
…Начался одиночный, а затем массовый исход зрителей. Первыми побежали стоматологи, мясники, директора комиссионок и автосервисов, проникшие на закрытый просмотр по блату. Следом двинулись киношники, вообще не приученные досматривать ленты коллег до конца, последними смылись киноведы и самые ранимые члены съемочной группы. Когда зажегся свет, в креслах изнывали только члены художественного совета, жалкие остатки некогда монолитного творческого коллектива да еще какая-то злорадная мелочь — в основном кинокритики. Жарынин все давно понял и опустил голову, точно преступник, разоблаченный на месте злодеяния. Оператор Нахрапцев, художник Фигуровский, оставшиеся актеры и администраторы сидели с такими лицами, словно они долго рыли землю в поисках скифского золота, а теперь вдруг поняли, что копали яму под дачный нужник. Молодая Непилова, глядя в сторону, благосклонно слушала жаркий шепот Взорова — видного охотника за разочарованными женами. К счастью, в зале не оказалось Тундрякова, накануне ушедшего в протестный запой. Долго никто не хотел выступать первым. Все понимали, фильм ждет обычная для творческой неудачи судьба: верные ножницы кудесника дяди Вити, третья категория и прокат в заштатных клубах.
Но в дело вмешалась большая политика. Слово взял секретарь парткома «Мосфильма» Харченко, прямой и правильный, как майский лозунг. На всякий случай приболев, Репьев прислал его вместо себя с согласованным заданием надругаться над детищем Жарынина, даже если «Двое в плавнях» окажутся шедевром. А всему виной был сварливый Тундряков, снова поссорившийся с Советской властью. Его роман «На плахе времени» отклонили как неудачный все толстые журналы, начиная с «Нового мира». Прозаик обиделся, проклял советскую литературу в целом и секретариат правления Союза писателей в частности, а затем в сердцах подписал очередную ябеду мировой общественности от Гельсингфорсской группы. Рукопись отвергнутого романа, нудного, как доклад аудитора, он послал в «Посев», где были рады любой дичи — лишь бы антисоветской. Конечно, строптивца следовало наказать. Но как? Тут-то и вспомнили про «Плавни». Ермаков, умевший руководить отраслью, не оставляя своей подписи на опасных документах, вдруг удивился и спросил: кому же пришла в голову преступная мысль экранизировать вражью вылазку да еще поручить это дело молодому наглому сумасброду?! Директор «Мосфильма» Репьев скорбно взял вину на себя и отделался поощрительным нагоняем. Посовещавшись, в ЦК решили так: смонтированный фильм, существовавший пока на двух пленках, раздолбать на худсовете и в назидание положить на полку.
Однако до последнего момента планы начальства держались в секрете, в тайну были посвящены только Уманов и Харченко, остальные, зная, кто покровительствует Жарынину, готовились расхвалить увиденное и с трудом удерживали на лицах судорогу натужного восторга. Вдруг случилось невероятное: Харченко разнес картину, как ураган соломенную хижину.
— На что ухлопаны народные деньги?! — вопрошал он, рубя воздух ребром ладони. — На чью мельницу льет свою грязь Жарынин?
Недоумение среди членов худсовета сменилось оживлением, ведь правду, одобренную сверху, говорить легко и приятно. Следом за парторгом выступил руководитель седьмого объединения Уманов. Мстя за неиспользованную Вертигузкину, он пропел укоризну, исполненную лукавого сочувствия юному таланту, потерпевшему первое творческое фиаско. Что ж, бывает! Вот и Гоголь сжег не заладившийся том «Мертвых душ». Остальные члены худсовета последовали их примеру: одни буйно громили, другие состязались в обидной снисходительности к хилому гению. От съемочной группы выступил только оператор Нахрапцев, воздержавшийся от оценок, но потребовавший декретом правительства запретить режиссерам заглядывать в глазок кинокамеры! Презрительное сострадание врагов и предательство соратников потрясло Диму. Получив слово для оправдания, он встал, несколько минут молчал, кряхтел и, махнув рукой, сел на место. Это была его четвертая ошибка. Настоящий гений не отмалчивается, он должен много говорить, скандалить, обвинять всех в замшелости, призывать чуму на отвергший его народ, никогда не соглашаться с критикой и обожать себя вопреки здравому смыслу.
Готовясь к триумфу, Жарынин занял денег и накрыл шикарный стол в мосфильмовском кафе. Туда и направились истязатели, закончив избиение: не пропадать же, в самом деле, деликатесам. Выпив и закусив, все в один голос стали утешать пострадавшего, уверяя, что в ленте немало находок и милых деталей: те же небритые подмышки Непиловой! Уманов по-отечески обнял Диму и позвал к себе вторым режиссером на картину «Откройте, ЧК!», а подобревший после полулитра Харченко посоветовал молодому бунтарю разоружиться и вступить кандидатом в КПСС. Нахрапцев выпил с Жарыниным на брудершафт и доверительно сказал: «Лучше талантливо лизать жопу, чем бездарно бузить!» А пьяненький дядя Витя Трегубов успокоил:
— Не дрейфь! Начальство отходчивое. Я потом твою мудохрень так перемонтирую, что вторую категорию тебе уж точно дадут…
Каково?! Вчера он мечтал о мировом признании, об «Оскаре», о Пальмовой ветви, а сегодня ему суют в нос жалостливое презрение и вторую категорию. Жарынин истерически выругался и убежал с банкета. Это была пятая, окончательная ошибка. Если бы он напился вдрызг, набил морду Харченко, оттаскал за волосатые уши Джигурданяна, обозвал молодую жену Непилову шлюхой и отбил глумливую телеграмму в Политбюро, — все это пошло бы ему на пользу. Гении обязаны хулиганить, пакостить, свинячить и непременно злить власть. Непременно! А он просто удрал, как школьница, полулишенная девственности на подростковой пьянке. Нет, так нельзя! Непростительно!
Ира Непилова, удивленно посмотрев вслед мужу, не поспешила за ним, чтобы утешать и баюкать обиды. Нет, она беззаботно засмеялась над сальной шуткой Взорова и впервые не пришла домой ночевать.
По Москве поползли тяжелые слухи о новом преступлении Советской власти, запретившей необыкновенно талантливый и отчаянно смелый фильм молодого гения Жарынина, который бросил страшную правду в сытые морды кремлевским старцам. Тем временем виновник этих слухов каждый день являлся на студию, садился в маленьком зальчике и смотрел, смотрел свой злополучный фильм. Чем дольше он вглядывался в кадры, тем гаже становилось у него на душе. Подобно тому как в разлюбленной женщине с каждым новым свиданием мы находим все больше недостатков, несуразностей, уродств и пороков, так Дима в своей ленте обнаруживал все больше глупых изъянов, мелкой манерности, пошлой претенциозности, нелепой самонадеянности и позорной беспомощности. Без всякого худсовета он сам себе поставил страшный диагноз: «Бездарен!» В сущности, ничего страшного в этом нет. Как учил Сен-Жон Перс: «Все рано или поздно осознают свою бездарность. Главное — не делать из этого поспешные выводы!»