Она решила, что не сможет, не хватит. Сказала об этом Фёдору. Тот как раз составлял блистательные планы их будущей жизни: они получат квартиру, он будет работать в газете, закончит наконец повесть о военном детстве, прославится… «Ты что? — растерялся Фёдор. — Как же… Куда же мы?» — «Куда-нибудь, — нервно хихикнула Анна Степановна, — просто это не для меня. Не хватит запаса идиотизма». — «А что у нас… для людей? — Фёдор подошёл к окну. Канал Грибоедова был бел, чист. Мартовское солнце отшлифовало лёд. — Но надо же как-то устраиваться!»
Она не знала, зачем вспоминает всё это сейчас. Тогда она сделала выбор. Реши она иначе, Фёдору не удалось бы её переубедить, не тот у неё характер. Да он особенно и не переубеждал. Фёдор вообще редко когда говорил, действовал прямо. Если он раздражался, ругался, причина была не в том, что он ругал. Её предстояло отгадать, установить. Вот и тогда, помнится, Фёдор клял своего дипломного руководителя — труса и идиота, — а Анна Степановна должна была догадаться: он не одобряет её сомнения, ставит условия — или ты идёшь работать в горком, и я остаюсь с тобой, или… ты сама разрушаешь нашу жизнь, и я ни за что не могу ручаться. Анну Степановну, как и всегда, когда она чувствовала, сколь рьяно — в ущерб совести других — человек блюдёт собственный интерес, охватывала стервозность — хотелось мучить, давить Фёдора, чтобы он сорвался, открылся. Сорваться Фёдор вполне мог, открыться же… Фёдор рвал из-под кровати чемодан, швырял в полосатую его утробу вещи — свои и её, кричал, пусть горит всё ясным огнём, катится к чертям собачьим, раз она не хочет, значит, немедленно вон отсюда, плевать на университет, доучатся заочно, а сейчас — в деревню, на Север, на Дальний Восток, на Луну, — вперёд, раз ей так хочется, он готов! Ночью на панцирной лязгающей железной кровати они мирились. Сквозь штору в комнату вплывал свет фар проезжающих машин, доносились голоса редких прохожих. «Видишь, какая ты, — шептал Фёдор, — всё о себе, только о себе. Господи, я-то тебя понимаю, но ведь… нельзя отказываться, ты знаешь эту работу, ты честная, столько полезного сделаешь, стольким людям поможешь. Должно же, должно там хоть что-то меняться! Вот ты там будешь, уже маленький шажок. А ты — в кусты, лапки кверху. Ну, возьмут вместо тебя какого-нибудь гада вроде Арефьева!» — «Не знаю, не знаю, Федя», — мотала головой Анна Степановна. В его словах была доля истины. Она сама об этом думала. Но перед глазами вставала мать — одинокая, неуёмная, горящая на работе. Единственная дочь собралась замуж, а у неё не нашлось времени поговорить с будущим зятем. Что это за работа? Мать, вне всяких сомнений, была честным человеком. Но достаточно ли одной личной честности, чтобы приносить пользу? Что за такая работа, если вдруг как издевательство, как насмешка над здравым смыслом и разумом: снежная свёкла, босоногий Кравчук, козлиным тенорком поучающий с трибуны учёных, свихнувшийся физкультурник Арефьев, затевающий непотребное следствие? Конечно, это временное, это накипь, но сколько, сколько сил, отваги потребуется от неё, чтобы ежедневно, ежечасно противостоять… Будет ли ей на кого опереться? Поддержат ли её? И вообще, имеет ли она право с такими мыслями… Анна Степановна извелась. Ей хотелось жить с мужем, растить детей, заниматься каким-нибудь простым делом, хотя бы преподавать географию в школе! «А погорю, оплошаю? Страшно, Федя. Потом не подняться, я-то уж знаю». — «Пока мать наверху, не погоришь, — шептал Фёдор, — а дальше… чего загадывать? Нам бы только на ноги встать…» Анна Степановна засыпала под утро и просыпалась, ничего не решив.
Решили всё мартовские похороны. Она выступала на траурном митинге, однако мысли её были далеко. Она, вне всяких сомнений, испытывала горе, но почему-то и немыслимое облегчение. Ей вдруг отчётливо припомнилось, как она бегала в детстве по песчаному берегу речки. Ветер свистел в ушах, она не знала: бежит ли, летит ли, сама ли превратилась в ветер? Раньше ощущение это изредка приходило во сне. Сейчас наяву хотелось бежать — куда, зачем? — в необъяснимом порыве. То была вечная несвобода от счастливого детского чувства свободы. Зачем-то оно даётся человеку с рождением, хотя в жизни ему места нет.
У Анны Степановны от счастья слегка кружилась голова. В коридоре на неё налетела Лилька Бережкова. Лилька никак не могла сдать зачёт по историческому материализму. Она сдавала три раза, и все три раза преподаватель её заваливал. Лилька написала жалобу в деканат, что он относится к ней необъективно, предвзято. В деканате, зная склочный Лилькин нрав, решили, что на очередной пересдаче должна присутствовать Анна Степановна — секретарь комитета комсомола, круглая отличница. «Пойдём, Ань, он ждёт, — затараторила Лилька, — еле уломала. «Вы что, в такой день… Вы готовы отвечать?» — с отвращением передразнила преподавателя, надула щёки, выпятила губу. — Ух, надоел он мне, Ань, надо же на такого… — выругалась, — нарваться!» Преподаватель обречённо сидел в аудитории. Он действительно был плотен, щекаст. Когда нервничал, на щеках появлялся румянец. Он знал предмет. Лилька предмета не знала. Она не знала ни одного предмета, но как-то ей это сходило. А тут не сошло, наскочила, что называется, коса на камень. Это рано или поздно случается с каждым, кому слишком или не слишком долго везёт. Анна Степановна удивилась, как преобразилась Лилька. Она вдруг сделалась сама скорбь. Поминутно прикладывала к глазам платок, чуть ли не в голос всхлипывала. «Извините, — сдавленно прорыдала Лилька, — сейчас… Я готова, пожалуйста, ваши вопросы». Преподаватель с тоской смотрел в окно. «Спросите вы, Кузнецова, пусть ответит на один-единственный вопрос, и покончим с этим». Лилька радостно толкнула Анну Степановну кулаком в бок. «Расскажи о сталинском плане преобразования природы». На этот вопрос не затруднился бы ответить и первоклассник. «Сталинский план? — вскинулась Лилька. — Преобразования? Господи… — вдруг завыла в голос. — Да какой теперь план, когда такой человек… А-а-а! Преобразование… Как жить? Простите, мне трудно говорить, я…» — «Зачётку», — с ненавистью прошептал преподаватель. Они вышли из аудитории. Лилька тяжело опиралась на Анну Степановну. «Ну, молодец, спасибо! — чмокнула её в щёку, когда спустились этажом ниже. — Вопросик отличный!» — и весело побежала вниз, постукивая каблучками. Анна Степановна вспомнила двухнедельной давности статью в университетской многотиражке, где утверждалось, что недавно вступившие в комсомол студенты возмущены попустительством и близорукостью комитета, уклоняющегося от решительной борьбы с низкопоклонниками, проводниками чуждых идей. Единственной студенткой, вступившей в университете в комсомол, была Лилька. Анна Степановна подозревала, что она уже была комсомолкой, но — то ли потеряла билет, то ли её исключили. Скорее всего исключили. Лилька валялась у неё в ногах, умоляла никуда не посылать никаких запросов: её родители геологи, они жили в стольких местах! Потому, мол, и не успела вступить. Кто в тайге — медведь, что ли, примет? Какие такие запросы? Анна Степановна пошла ей навстречу. И вот на тебе, статейка. Хотя, конечно, не Лилька её писала. Она приблизилась к окну. Как и следовало ожидать, на набережной Лильку подхватил какой-то тип в бобрах. Анна Степановна подумала, что после похорон, возможно, произойдут изменения. Кто-то им обрадуется, кто-то нет. Это естественно, это диалектика. Но как быть с Лилькой, которой нет дела ни до похорон, ни до изменений? Неужто же, вздохнула, человек должен неустанно понуждаться к элементарной порядочности, первичной добродетели на уровне евангельских проповедей? И сама себе ответила: должен! Худо, когда есть простор для низменного. Проще всего, конечно, махнуть на Лильку рукой. Куда труднее так перестроить жизнь, чтобы Лилька просто была вынуждена быть честной, совестливой, раз уж ей это не дано от природы.
В эти мартовские дни Анне Степановне показалось, она поняла суть временного. Чем оно неправеднее, несправедливее, тем яростнее, монументальнее стремится утвердиться на своём историческом отрезке. Как бы предвидя скорый смыв, пронизывает буквально всё. Но что значит — скорый? Сто, двести лет? Главное, выстоять, перетерпеть, не поддаться цинизму, ядовитому безверию, ибо временное претендует на то, чтобы подменить настоящую жизнь, но оно не жизнь. А как быть, если весь отпущенный тебе срок протечёт во временном? Чем утешиться? Для тебя-то это самая настоящая жизнь, другой не будет. Можно ли успокоиться на том, что другая — настоящая — жизнь существует в принципе, в теории, что она восторжествует когда-нибудь, когда создадутся необходимые условия? Какая она? Как её узнать, почувствовать, если в ней не жил? Как приблизить её? Правильны ли твои представления о ней? «Мимо временного! — подумала Анна Степановна. — Настоящая жизнь только когда — мимо временного. Когда не по его воровским заповедям. Но как трудно…» Ей показались инфантильными, смешными недавние разговоры с Фёдором. «Всё, Федя, решилась, — сказала она вечером на канале Грибоедова, — иду в аппарат».