— Не надо, не надо, замолчи, не вмешивайся, понял?.. Дальше говори: что я… тебя…
— Что я… тебя…
— А теперь одними губами: люблю…
— Люблю…
— Не шепчи, дурак, а вообще без звука!..
«Люблю», — беззвучно сказал Маза.
— А теперь порывисто обнимай и целуй в щечку!..
— Нет!.. Нет, погоди, Маза! — закричал Николай. — Надо целовать руку!..
— Да что ж ты встреваешь–то всю дорогу, проклятый тупица!.. — возмутился Свинья.
Маза облизнулся.
— Целуй!! — хором закричали Свинья с Николаем, а затем, разбившись на два голоса, стали давать взаимоисключающие команды.
— Встань на одно колено, целуй ручку! — кричал Николай.
— Целуй в щечку, глубже дыши, глаза закрой! — орал Свинья.
Николай рассвирепел и оттолкнул Барабанова, и они сцепились. Градом посыпались разные «дам в дыню», «щетиноголовые акселераты», «кабаны–альбиносы», «циркулеобразные имбецилы», «белобрысые боровы», «ничтожные стихоплеты», потом какие–то «Витьконенавистники» и «Витькопоклонники» и, наконец, совершенно неизвестные «бараны с мокрыми носами».
Тут Бобриска соскочила с бревен и бросилась бежать.
— Стой!.. — завопили Николай, Свинья и Маза и кинулись вдогонку.
Они обежали домик и устремились на луг, и их, как снегом, занесло солнечным светом.
Маза и зелье
Прибор для изготовления приворотного зелья напоминает тривиальный самогонный аппарат. Я так и говорю Таньке, а она отвечает:
— Дурак, я взяла его в лаборатории, надежная машина. А ты дурак.
Я не спорю. Я тащу эту штуку на спине, обвязав ее бельевой веревкой. Из–под веревки то и дело выпаливаются какие–то резиновые трубки, и Танька оправляет их обратно. В одной руке она несет авоську с двухлитровой банкой изумрудной жидкости, — первичным экстрактом из собранных мною трав, настоянным на рассветном солнце. Идем мы не на Багаряк, а на ЛЭП, где Николай Марков наломал для меня семилетнего сухостоя. Ночь вокруг хрустальная, граненая, черная–черная, без тени синевы. Над верхушками деревьев изъеденный лунный плуг вспахивает небесную целину и засевает ее сверкающими зернами.
— Ну–ка погоди… — вдруг шепчет Танька, хватая меня за рукав и прислушиваясь, а потом толкает в придорожные кусты.
Недовольно ворча, я залезаю туда, ставлю перегонный куб на землю и сажусь на него.
Танька поднимает с обочины камень и на корточках прячется в бурьяне.
Не проходит и десяти секунд, как из–за бугра выныривает пучок света, и вслед за ним на вершину холма выкатывает злополучный троллейбус. Танька пулей вылетает ему навстречу и заносит камень над головой. Троллейбус, взвизгнув, тормозит, глядя на Таньку фарами.
— Чего надо? — грозно спрашивает Танька. — Чего ездишь? Чего вынюхиваешь?
Троллейбус, взвыв двигателем, неожиданно кидается назад, и Танька молниеносно швыряет булыжник. Трещины звездой брызгают но правой половине лобового стекла, и троллейбус останавливается, с грохотом роняя на землю свои рога–усы. Немного постояв, Танька медленно подходит к нему, трогает трещину пальцами и спрашивает:
— Больно?..
Усы на земле дергаются.
— Прости… — просит Танька и гладит троллейбус по морде. — Ну, я не хотела… Ты прятался, прятался… Боялся?
Троллейбус, кивая, покачивается на рессорах.
— Это Тимофей тебя напугал? Обещал усы оборвать и в парк сообщить? Так он ругался, ты не обращай внимания… Ему, наверное, уже миллион лет… Ты гуляй, где хочешь, только договорись с нашими… А то в прошлом году один «жигуленок» украл все запахи с Бабкиного луга… Ну, не плачь, не плачь… — Троллейбус водит дождевиком по разбитому стеклу. — Не обижайся, ладно?.. Ладно? И не прячься больше, договорились?
Танька отступает, давая троллейбусу дорогу.
До ЛЭП мы идем молча.
Костер разгорается быстро, сноровисто, словно где–то в ином измерении долго ждал, когда же его начнут разжигать, и вот дождался. Пока огонек маленький, мы устанавливаем над ним наш аппарат на четырех покосившихся ножках, расправляем шланги и пристраиваем на валун резервуар. Из кучи дров начинают вылезать мощные огненные гребни. Дрова трещат, проваливаются, сыплют искрами. Перечеркивая созвездия, к небу поднимается хвост волокнистого дыма.
Танька осторожно отдирает с банки тугую полиэтиленовую крышку и не спеша выливает мерцающий экстракт в зев аппарата. Затем она вытаскивает из кармана скальпель, завернутый в тряпочку, и бинт. Лезвие, как кровью, сверкает отраженным огнем, и я испытываю неприятное предощущение боли.
— Давай руку, — негромко, как–то буднично говорит Танька. — Нож заговоренный, больно не будет… Рукав засучи.
Скальпель входит в вену так плавно, что я и вправду ничего не чувствую. Кровь вдруг бежит по руке широкой черной шелковой лентой. Покачнувшись, я сворачиваю дрожащую руку порезом вниз, и Танька подставляет банку.
Крови набирается немного — одно донце, но Танька уже отодвигает меня. Она выливает ее в экстракт, перемешивает скальпелем, отряхивает с лезвия капли и туго завинчивает крышку аппарата. Банку она с силой швыряет в темноту.
Перебинтовывая мне руку, Танька говорит:
— Зелья получится прилично, миллилитров шестьсот–семьсот. Оно жидкое, как вода, только розовое, даже светится, и запах у него гипнотический, незабываемый, чуть с горечью… Ты его налей в бутылку и капни красного вина… Хотя нет, ты, дурак, превратишь его в какой–нибудь лимонад и загубишь… Я лучше тебе сама сделаю.
Танька замолкает. Красное пятно упорно проступает и расползается на бинте. В аппарате что–то подвывает. Меня мутит.
— Тань… — спрашиваю я, — а чего ты мне помогать взялась?..
Танька раздумывает.
— Понимаешь, дурак ты, Маза, — говорит она, — любви помогать не надо, но зачастую люди идут на тягчайшее преступление — они ее убивают. Сам понимаешь, любить тяжело. Вот и я, глядя на тебя…
— А–а… — перебиваю я Таньку. — Я понял, Тань.
И тут мы слышим, как в резервуар на валуне, словно апрельская капель, упала первая влага приворотного зелья для Хвостика.
И вдруг мне становится так хорошо, так спокойно и надежно, радостно и легко, так уверенно, словно во мне что–то росло, пробиваясь сквозь землю, и вот прорвалось и обрушило последние пласты, вытянулось вверх и распустилось. И ярко–черное небо вдруг дрогнуло, покатились круги, звезды сдвинулись со своих мест, плавно смешиваясь и путаясь, и в сверкающих россыпях я вижу дивное созвездие Спящего Хвостика — одна ладошка под щекой, рука протянута над головой, глаза закрыты, а губы улыбаются, волосы сияют, струятся и словно дышат, а линии тела великолепны, точно обводы клипера.
И я понимаю, что все равно буду с Хвостиком. Треснут от старости и развалятся пирамиды, сфинксы утонут в песках, погрузятся в моря старые континенты и поднимутся новые, перекочуют полюса и Млечная река иссякнет, а я буду с Хвостиком. Я знаю, что самое большое, что человек может дать или получить, — это любовь. А теперь у нас есть миллион лет, и мы живем для вечности. Столетья будут сыпаться с нас, как листва с деревьев по осени. Мы проживем с Хвостиком столько жизней, сколько рыб в океане. Мы будем каждый раз знакомиться заново, влюбляться, злиться, радоваться, ломать руки и ноги, возможно, даже шеи, мы будем всегда удивляться и поражаться друг другу. Мы будем неисчерпаемы и едины в стольких лицах, сколько их будет обращено к плывущей за облаками луне, пока Земля несется по эклиптике. Мы будем Самыми главными в мироздании, потому что единственный способ изменить что–либо — человека или целую вселенную — это любовь, единственный способ, других нет и не надо. Только такому вмешательству подвержено мироздание.
А впрочем, мне уже достаточно понимания принципа: чтобы любили — люби сам. А способ только один — добро. Оно поможет, надо только быть рядом, ведь любовь почти вся — это умение хранить. И внезапно почувствуешь, что в мире не изменилось ничего, кроме того, что тебя уже любят.
— Тань… — зову я. — А помнишь, я тебе давал роман свой почитать?..
— Забудешь такое, как же! — фыркает Танька.
— А ведь я его не написал, — говорю.
— Почему же не написал? — Танька пожимает плечами. — Написал. Последняя глава осталась.
И вдруг мне и вправду кажется, что я его написал, что уже пишу и напишу, и что это будет просто замечательный роман. И мне становится ясно все, кроме того, как всем нам вернуться на первую страницу, где мы удивлялись новизне того, что существует уже миллион лет, и прощались с тем, чего нам никогда не лишиться. Я говорю вам: послушайтесь, о, не печальтесь, о, не скорбите безмерно о вашей потере — ибо я помню, что где–то на пятой странице вы успокоитесь и все равно обретете. Я говорю вам: не следует так убиваться, о, погодите, увидите, все обойдется, ибо я помню, что где–то страниц через десять вы напеваете некий мотивчик веселый. Я говорю вам: не надо заламывать руки, хоть вам и кажется небо сегодня с овчину, — ибо я помню, что где–то на сотой странице вы улыбаетесь, как ничего не бывало. Я говорю вам: я в этом могу поручиться, я говорю вам: ручаюсь моей головою, ибо воистину ведаю все, что случится следом за тою и следом за этой главою. Я говорю себе: будут и горше страницы, будут горчайшие, будут последние строки, чтобы печалиться, чтобы заламывать руки, — да и ведь и это всего до страницы такой–то…