22 августа
В эти дни прочел "Жизнь Рансэ" Шатобриана, — наверно, мной руководил инстинкт, который обычно помогает мне безошибочно выбрать книгу, наиболее соответствующую моему настроению в данный момент. Удивительная книга, словно не написанная, а нацарапанная, но нацарапанная когтистой львиной лапой, по которой узнается подлинный писатель. Растрепанная, бугристая, шероховатая, она похожа на покрытое серым пеплом дерево, в которое ударила молния. Она заставляет вспомнить о мессе в первый день Великого Поста, о бодрящей строгости холодного, прозрачного сентябрьского утра, когда кажется, что наша планета превратилась, в дом, откуда вывезли мебель; а шум в амбарах и давильнях похож на шаги грузчиков, раздающиеся в пустой квартире. Затем словно проносишься на скаку по жилищам привидений, по призрачным чердакам, где подрагивают блестки на платьях, взлетают кринолины, трепещут пожелтевшие драгоценные кружева, камзолы, султаны из перьев, — под легкое постукивание колесницы из человеческих костей, в стремительном полете хоровода призраков, достойном мольеровского "Дон Жуана". Временами язвительная фраза, похожая на сухой лист, поздней осенью оставшийся на винограднике, пережевывает горькую правду, словно старая лошадь. Как у Бодлера: "Коль сердца урожай однажды мы собрали…"
Новые пути, прочерченные дерзновенным пером, молодые побеги, отходящие от старого замшелого ствола: где-то в уголке страницы вдруг возникают Кокто, Радиге.
"… Рансэ[6] с успехом проповедовал в различных церквах Франции. Слово его было ярким и вдохновенным, как позднее у Бурдалу,[7] но он сильнее трогал сердца и говорил не так быстро.
В 1648 году разверзся подступной ров, куда прыгнула Франция, чтобы взять свободу штурмом. В этой кровавой вакханалии перемешались все роли. Женщины командовали войсками; герцог Орлеанский адресовал письма так: "Графиням-фельдмаршальшам в армии моей дочери, которая воюет с Мазарини".
Читаешь — и кажется, видишь свалку, которую расчищают могучими взмахами лопаты (вспоминаешь могильщика в "Гамлете"), и эхо там становится яснее, полнозвучнее, как в длинной анфиладе пустых комнат, и слышно, как на мерзлой зимней дороге хрустят под ногой сухие травинки. Но чудятся чьи-то тихие шаги, кто же это крадется? Какой сюрприз! Это Смерть? Да, это всего лишь смерть.
Эта книга вся состоит из обертонов, она — как усталая арфа, звучит медлительно, приглушенно, отзываясь на знакомый голос. Это самое волнующее "Ныне отпущаеши" в нашей литературе.
Какой бы сложной, разветвленной, надежной не была кровеносная система человека, вся кровь может вытечь из одной-единственной раны — так велико ее желание вырваться из своей сумрачной темницы и наконец-то увидеть свет — добиться ясности.
23 августа
Недалеко от казино, там, где берег вдруг делает крутой поворот и пляж обрывается, начинается знакомый пейзаж: истерзанные ветром дюны, с разбросанными там и сям чахлыми сероватыми цветочками. Здесь кончается тенистая аллея, которая упирается в невысокую каменную ограду вокруг пляжа, образуя с ней острый угол; там после ливней, недосягаемые для ветра, долго стоят, не высыхая, огромные черно-зеленые лужи, а в них отражается бег облаков. Ветер вырастает тут как стена, сдерживая зыблющийся простор. Часто, гуляя вдоль этого невидимого бастиона, встающего над морем, я воображал себе огромный пустынный дворец, океанский Версаль, он, как вечный часовой, глядит в бескрайнюю синюю даль, — и в то же время он сродни облакам и туманам, словно расплывчатый, массивный силуэт дредноута.
Какая-то странная пустота ощущается в этих унылых местах, где уже не видишь домов, куда отваживаются проникать лишь самые отчаянные и сомнительные посланцы жизни. Дворец, о котором я грезил, нужен здесь для того, чтобы можно было скрыть следы великой катастрофы, Унылые залы, где каменные плиты пола рождают эхо, будут усиливать шум моря. Громадная, величественная, как в театре, каменная лестница уйдет в волны, которые с истеричной женской злобой будут разбиваться о ее незыблемые ступени. А порой бледный луч солнца, выбившись между двумя слоями тумана, явит взору нездешние краски, преддверие рая, прозрачную, слабо крутящуюся водяную воронку вокруг утопающиего, который медленно и недвижно опускается в величественный покой глубин.
Солнца совсем не видно, и непонятно, как по утрам занимается день на этом туманном берегу, где даже в полдень стоит включить фары, — чайки будут задевать их крыльями, слетаясь на мягкий, подслеповатый свет, подобный тому, что отражается на заре в лужах посреди пустынной дороги. Край земли, еще не просохший после потопа, вяло распущенные щупальца гигантской медузы, которые, словно волосы, колышутся в волнах, увлекаемые течениями, оплетенные водорослями. Но день все же просачивается, пробивается, накрывает собой, подбирает под себя тьму, такими же сложными, рассчитанными маневрами, как прилив заполняет канавки на пляже. А призрачный пейзаж не рассеивается еще долгое время, плотный, но невесомый, — одно целое с массой воды, как корабль во время шторма.
На этом диком, плоском берегу, который хмурым утром содрогается от тяжелых волн прибоя, словно постель женщины, вернувшейся после бурной ночи, — на этом берегу я назначил Аллану встречу.
Ровно в семь я увидел издалека высокую, стройную, элегантную мужскую фигуру — странно яркое зрелище для такого бледного утра. Он подошел ко мне с ироничной полуулыбкой на губах: это был игрок в покер, невозмутимый, собранный и напряженный, решивший испытать судьбу до конца.
Как это ответственно, как волнующе — быть здесь с ним один на один. Я не могу смотреть на него равнодушно. Уверен: у него нет дурных намерений. Я чувствую к нему симпатию, даже нежность. Он так обаятелен. У меня чуть не вырвались слова благодарности, точно у женщины на первом свидании: "Как хорошо, что вы пришли!" Но он опередил меня в этот торжественный, полный значения миг, он заговорил, и вот все начинается.
— Наверно, дорогой Жерар, у вас ко мне дело исключительной важности, раз вы заставили меня тащиться так далеко.
Но улыбка у него грустноватая, тревожная, ноздри чуть заметно вздрагивают.
— Не надо шутить — я растеряю последние остатки мужества. То, что я собираюсь вам сказать, действительно очень важно.
— Понял, приму к сведению и — позвольте вам сказать — польщен.
Все вдруг стало так трудно. Мы молча прошлись по берегу. Это пасмурное утро, никак не желавшее принять четкие очертания, эта пустынная местность, некоторая неловкость от нашей слишком торжественной встречи на заре, пронизывающая утренняя сырость, — я вдруг осознал, как глупо себя веду, и пал духом. Ведь у меня было намерение заставить Аллана, здесь и сейчас, открыть мне душу. И теперь нелепость моей затеи встала передо мной, точно глухая стена.
Я в полном замешательстве, которое даже не пытаюсь скрыть — но тут вдруг замечаю в глазах Аллана нечто похожее на сочувствие. Мне сразу становится легче. При его безошибочном чувстве такта, при его уменье вести себя в щекотливых ситуациях он, конечно же, привык находить выход из любого, даже самого безнадежного тупика.
— А знаете, я уже несколько дней ждал, когда вы попросите меня о встрече.
Я удивленно взглянул на него.
— Не ломайте над этим голову. Ждал с того дня, когда я вас обнаружил — я употребил нейтральное слово, однако, тщеславия ради, позволю себе уточнить: застал врасплох в моей комнате. После визита на дом положено вызывать на допрос. Не так ли?
Он все понял, угадал мои мысли: от этого в душе у меня разлилось умиротворяющее тепло. От моей скованности не осталось и следа.
— …Ведь это был не просто дружеский визит, а нечто большее. Нет, не отпирайтесь — я видел, как дрожали у вас руки. Вы попались, дорогой мой, и при этом очень неубедительно изображали спокойствие и уверенность в себе. Вас заподозрил бы кто угодно.
— Ну ладно! — сказал он вдруг, резким движением откинув голову и пожав плечами. — К чему все эти церемонии. Ведь теперь вы знаете.
— Знаю ЧТО?
Я выкрикнул это с таким ужасом, что сам побледнел — от стыда и от неожиданности.
— Знаете, зачем я здесь.
— Хватит, Аллан, давайте перейдем к делу. Я буду говорить откровенно и вас прошу о том же. Для такого разговора я и позвал вас сюда.
Я не посмел в эту минуту взглянуть на Аллана — сердце у меня колотилось, — но я услышал, как он восхищенно присвистнул. Эта пошловатая бравада свидетельствовала о том, что на самом деле он был отнюдь не так спокоен, как хотел показать.
— Да, вы смело кидаетесь в атаку. Но, дорогой мой Жерар, позвольте обратить ваше внимание на одну странность. Вы явились сюда вооруженным до зубов, словно рыцарь на королевский турнир. А на турнире вы, надо сказать, опасный противник. Все начинается для вас хорошо, вы собираетесь с силами, зажмуриваетесь — и наносите роковой удар. Но боги не благоприятствуют вам: удар нанесен, а я не падаю.