Но не до конца. Ибо в конце наступило отчаяние. Пришли вопросы. В чем заключался их грех, за который Бог карает так жестоко? Они хранили Ему верность, даже когда Он отвернулся от них; они исполняли Его заповеди, даже когда Он мучил их; они любили Его, даже когда Он сделал их посмешищем и позорищем. Да есть ли на свете такой грех, которому соразмерна подобная кара? И когда кончится наказание? Сколько еще будет Бог терпеть их мучителей? Разве у них, оскорбленных и униженных, измученных и истерзанных, обессилевших и умирающих, не было права узнать наконец, где же должен быть предел их терпению?
При таких обстоятельствах появление Агасфера в Варшавском гетто показалось мне чем-то большим, чем поэтическая необходимость. От него и впрямь исходило удивительное воздействие: там, куда он приходил, мужество не оставляло даже умирающих; казалось, будто благодаря ему они знают, что не исчезнут бесследно, что сохранится нечто существенное, что их страдания и смерть имеют какой-то смысл, о котором теперь они лишь смутно догадываются и который будет понятен только следующим поколениям.
В тот день Агасфер и я ходили по тем немногим улицам, из которых еще состояло гетто, ибо оно все время сужалось и те, кто еще был жив, были вынуждены тесниться на все меньшем пространстве. Я испытывал странное чувство, возникающее, пожалуй, у каждого человека, который видит у своих ног детей, умирающих от голода, маленькие скелетики, закутанные в лохмотья, и вдруг понимает, что некому даже похоронить этих детей. Мы оба сознавали, что обязаны навсегда запомнить как можно больше из увиденного, однако Вас, дорогой коллега, я избавлю от описания подобных картин; при желании Вы можете обратиться к архивам, куда Вы, несомненно, имеете доступ, — ведь немцы всегда любили фотографировать, а гетто давало предостаточное количество сюжетов для их объективов.
— Да, — сказал он. — Мы начинаем.
Я знал, что попытка будет тщетной, но Агасфер был бодр, почти весел, ибо, в отличие от меня, он верил в изменяемость мира.
— Ножичек у тебя еще сохранился? — спросил он.
Это был старинный ножичек с рукояткой из резного коралла, изображавшей голую красавицу. Я вынул ножичек из кармана, протянул собеседнику.
— Подари мне его, — сказал он мне. — Этот ножичек мне многое напоминает.
Я отдал ножичек Агасферу, и он отвел меня к дому, откуда должна была начаться атака на отряд СС. Видимо, благодаря своей внезапности атака оказалась успешной; те, кого раньше постоянно преследовали, впервые увидели, как бегут их преследователи. И вообще, все как бы совершенно преобразилось: сражающиеся евреи были совсем не такими, какими их привыкли здесь видеть, и даже когда их настигала смерть, они выглядели совершенно иначе, в них не было того вечного страдания, вечного поражения, символом чего стал тот самый реббе Йошуа, распятый некогда на кресте.
Несколько недель держались мы против частей Дирлевангера и приданных ему соединений. Дом, который служил нашим укреплением, оказался разрушенным на три четверти, почти все его защитники, засевшие этажом выше нас, были убиты. Патронов у нас не осталось, только бутылки с бензином. За то время, пока рушился дом и один за другим погибали от пуль или гранатных осколков наши товарищи, Агасфер был очень молчалив, но вот теперь он заговорил с Богом. У него было своеобразное отношение к Богу, против которого он бунтовал и которого он любил; он пытался объясниться с Богом, но тот не отвечал.
Вместо Бога пришли эсэсовцы. Агасфер сказал мне:
— Уходи через канализацию, я тебя прикрою.
Он забрал оставшиеся три бутылки бензина и пополз по куче щебня к окну навстречу наступавшим. Две зажженные бутылки он швырнул в эсэсовцев. Из последней он облил бензином себя и кинулся горящим факелом на разъяренную ораву.
Я встретил его снова в Иерусалиме у его обувного магазина на Виа Долороза, который он признал своим прежним частным владением и заново отремонтировал после того, как эта часть города опять стала доступной для евреев в результате Шестидневной войны. Старинный ножичек у него сохранился, Агасфер показал мне его и спросил, хочу ли я получить эту вещицу назад. Я ответил, что он может оставить ножичек себе на память, я знаю одну антикварную мастерскую, где мне сделают точно такой же, со всеми признаками старины.
Как всегда, с наилучшими пожеланиями,
Ваш Иоханаан Лейхтентрагер
Еврейский университет
Иерусалим.
в которой магистр Паулус разрабатывает богоугодный план по обращению закоренелых иудеев в христианскую веру, а также говорится о том, сколь важную роль в любви играет воображение.
Доктор Мартинус Лютер сказал однажды: брачные узы установлены Господом нам во благо, иначе родители перестали бы печься о своих чадах, домашнее хозяйство пребывало бы в упадке, никто не уважал бы ни полицию, ни светские власти, люди пренебрегали бы религией, то есть все пошло бы прахом и не было бы в мире никакого порядка.
Это изречение не раз приходило на ум магистру Паулусу фон Эйцену, равно как и прочие подобные изречения, когда он вспоминал о девице Барбаре Штедер, которая верно и преданно ждала его; да и приданое не помешает, назначенное дочери ее отцом, который был посредником по морским торговым перевозкам, а кроме того, сам поставлял товары, ибо доля, причитающаяся Паулю в наследство от покойного отца, пока что не может быть изъята из капитала семейной фирмы, а надежды на господина Эпинуса не сбывались, слишком уж испугал главного пастора еврей, пришедший к отцовскому смертному ложу; иногда магистру Паулусу позволяют замещать проповедника в церкви Св. Якова или в церкви Марии Магдалины, но от разовых проповедей нет ни прибытка для кошелька, ни утешения для души с ее высокими устремлениями.
«Ах, Ганс, — сказал он своему приятелю Лейхтентрагеру, когда они сидели однажды вечером в трактире „Золотой якорь“, — девица Барбара краснеет и бледнеет, завидев меня, она пошла бы за меня и ждет, чтобы я сказал свое слово ее матушке и батюшке, денег у нее тоже хватает, у отца ее тысячные капиталы, долгов нет, он участвует несколькими кораблями в торговле с Россией, но чем больше я думаю, что мне каждую ночь придется ложиться с ней, ласкать ее, спать с ней, тем чаще мне кажется, что я не смогу себя вести как настоящий супруг и мужчина, ибо все мои помыслы и желания обращены к другой женщине, которую я навсегда потерял из-за проклятого еврея».
«Понимаю, понимаю», — сказал приятель, поигрывая ножичком; он поставил ножичек острием на столешницу, прижал сверху кончик рукоятки указательным пальцем, женщина на рукоятке начала вращаться, у магистра даже в глазах потемнело. «Только разве девица Барбара, — продолжил Лейхтентрагер, — не ублажит тебя не хуже любой другой? Ведь Бог снабдил для этого всех женщин, высоких и коротышек, худых и толстых, морщинистых и гладкокожих, одним и тем же устройством».
«Видишь ли, Ганс, — сказал Эйцен, про себя в очередной раз удивившись, что Лейхтентрагер до сих пор не уехал из Гамбурга, а занимался здесь какими-то неизвестными делами, — ведь, говоря по чести, я сделал уже одну попытку, но барышня лежала как бревно и только стонала, а ягодицы так стиснула, будто я ей туда чертей засунуть хочу; у меня на нее и так-то аппетита маловато, а тут он и вовсе прошел, слишком уж у нее нос острый, губы тонкие, и плоская она как доска там, где у других женщин есть за что ухватиться. Пришлось сказать родителям, что надо еще повременить; дескать, отец недавно умер, и я, при всей моей любви к девице Барбаре, очень скорблю о моем папаше».
Лейхтентрагер задумчиво почесал горб. «Пора тебе все-таки семьей обзавестись, Пауль, — сказал он. — На все должен быть порядок, а пастор без жены как пастух без посоха, ему самого главного недостает; ведь ты же призван вершить большие дела, сначала в родном городе, затем пойдешь на повышение, следовательно, надо подумать, как тебе помочь с девицей Барбарой».
Такие пророчества укрепляют дух и окрыляют душу, ведь Эйцен не забыл, как приятель предсказал ему, что на виттенбергском экзамене будут спрашивать про ангелов, так оно и вышло. Поэтому он сразу согласился, когда Лейхтентрагер предложил устроить совместную прогулку по главной улице и по альстеровской набережной; тогда он, Лейхтентрагер, поглядит на барышню Барбару и подумает, как повлиять на нее, исключительно для того, чтобы помочь другу, и, возможно, добавил Лейхтентрагер, он прихватит с собою одну даму, которая, будучи женщиной опытной и ловкой, сумеет раззадорить барышню.
Сладкая догадка пронеслась в голове Эйцена, его бросило в жар, однако он не решился даже мечтать о таком счастье, поэтому тотчас прогнал желанный образ из своего сердца, а на следующий день отправился в дом Штедеров, чтобы передать девице Барбаре приглашение на прогулку, которое та приняла с нескрываемой радостью, тем более что Эйцен в самых лестных выражениях описал ей своего друга, рассказал, какой тот умный, состоятельный и даже обаятельный, особенно благодаря своим необыкновенным угольчатым бровям и подстриженной бородке; не скрыл он ни горба, ни хромоты, наоборот, намекнул, что, возможно, именно эти изъяны сообщают господину Лейхтентрагеру какую-то особую притягательную силу, весьма воздействующую на дам, как это было, например, с двумя барышнями из трех в Магдебурге, Лизбет и Юттой, дочерьми тамошнего соборного проповедника; про себя же Эйцен подумал, что получилось бы очень забавное хитросплетение, если б и девица Барбара не осталась равнодушной к его другу.