Басаев испытывал томительное, неясное чувство, которое пережил когда-то в Абхазии, когда отряд пробирался лесами, избегая грузинских засад. На опушке, на зеленом лугу, натолкнулись на пастушка, пасущего стадо зеленоглазых овец. По жестоким законам спецназа он должен был уничтожить свидетеля, убить пастушка. Но такое тонкое было лицо у мальчика, такой солнечный, чистый луг, такие белые зеленоглазые овцы, что он провел отряд мимо, устроил привал на берегу горной речки. Их настигли грузины и перебили половину отряда. С пулей в плече, кувыркаясь в горном потоке, расшибаясь о камни, он клял себя за свое малодушие, помешавшее убить пастушка.
– Чтобы попасть в рай, нельзя оставлять свидетелей нашей земной жизни, – произнес он вслух.
– Что ты сказал, Шамиль? – переспросил осетин.
– Вы все ненадолго уйдите. Мы должны провести совещание. – Басаев оглянулся на Махмута, сделал знак вооруженной охране.
Работники все еще продолжали улыбаться, благодарно взирали на Басаева, но их уже грубо теснила охрана, выталкивала из освещенного помещения цеха. Загоняла в соседний отсек, понукая, надавливала автоматами. Маленький осетин пытался что-то крикнуть Басаеву, выныривал из-под локтя Махмута. Но одноглазый великан сгреб его за шиворот, пихнул в дверь. И Басаев, углядев напоследок его несчастное лицо, забыл о нем навсегда, словно отрезал бритвой. Приобщил к пустоте, в которую превращалось множество ненужных попадавшихся в его жизни людей.
– Заберите продукт, – приказал он. Смотрел, как охранники бережно, прижимая к груди, выносят наружу пухлые пакеты с наркотиком. Другие плещут из канистры бензин, поливая столы, реактор, контейнеры с маковым сырьем.
Махмут, стягивая с плеча огнемет, повернул к командиру мясистое, перечеркнутое черной повязкой лицо, на котором одиноко сверкал яростный глаз.
– Кончай, – приказал Басаев.
Махмут пнул дверь, вставил в нее трубу огнемета. Раскаленный шар умчался в тесный отсек, промерцал ослепительной вспышкой, превращая каждую пылинку и волос в слепящую плазму, оплавляя в жидкое стекло бетонные стены. Наружу вырвался жаркий хлопок, хвост раскаленных молекул. Пахнуло душным паром огромного мясного котла. В проеме дверей дрожал и светился воздух, словно в нем исчезала и гасла уничтоженная материя.
Басаев уходил из коридора, стараясь не дышать, чтобы в легкие не попали мерцающие безымянные частицы. Уезжал от черного дома, в подвале которого, невидимый, бушевал пожар.
Ночью, в бункере, в глубоком глухом отсеке, увешенном коврами, на низком ложе с шелковым цветастым одеялом, он ждал любовницу Верку. Сидел по-турецки, скрестив ноги в толстых шерстяных носках, оставив на полу восточные, шитые бисером чувяки. Глядел, не мигая, на две скрещенные серебряные сабли, чувствуя бритой головой дуновения теплого воздуха. Исчезнувший день висел в сознании как огромный бесшумный взрыв, в котором, подброшенные ударом пролетевшего времени, колыхались видения. Бегущие по снегу, уклонявшиеся от снайперов стрелки. Горящий танк с черным косматым взрывом. Школьник Ваха с тяжелым, заостренным гранатометом на крыше высотного дома. Трепещущая в небе оранжевая мертвенная звезда. Горбоносое лицо Илияса, на которое падает россыпь сырой земли. Колючий огонек телекамеры, освещающий бледное, избитое лицо русского пленного. Вспышка огнемета в руках великана охранника и мерцающий, словно гаснущий экран телевизора, проем открытых дверей. Видения, как души исчезнувших, убитых событий, толпились в его воображении, ударялись о невидимую прозрачную преграду, не могли покинуть удерживающий их сосуд. Он ждал Верку, чтобы та своими легкими прикосновениями и сладкими, бессмысленными воркованиями стерла рисунок миновавшего дня, приготовила его к безмятежному сну.
Верка была русской девкой из псковского захолустного городка, попавшая в компанию веселящихся, загулявших чеченцев, перепроданная ими за бесценок суровому ингушу. Из его тесной земляной ямы полетела по рукам мелких полевых командиров, торговцев пленниками, зажиточных скотоводов и земледельцев, скрашивая своим белым телом, льняными волосами и синими обморочными глазами скоротечные гульбища воюющих мужчин, скучающих охранников, стареющих чабанов и садоводов.
Басаев углядел ее однажды в Сержень-Юрте, явившись наказывать провинившегося командира, и тот, заметив в чернильных глазах Басаева рыжую искру желания, подарил ему Верку вместе с трофейным пистолетом-пулеметом, снятым с убитого подполковника. С тех пор Басаев держал ее при себе, в потаенной глубине бетонного бункера, где она днем объедалась шоколадом, вышивала платки и полотенца, играла сама с собой в карты, а поздней ночью под охраной Махмута доставлялась в покои Басаева, утоляла его жаркую свирепую страсть.
Не видавшая в жизни радостных дней, убежавшая из опостылевшего городка, она скакала краткое время на нарядных дискотеках с пахнущими одеколоном и пивом провинциальными кавалерами. Была изнасилована чернявыми жестокими мужиками, кинувшими ее в пустой трейлер, бегущий на юг по русскому бесконечному шоссе. Мужики наведывались к ней в сумрачный короб по одному и парами, косноязычно бранили, вливали в разорванный рот водку, и вся дорога на Кавказ и странствия по кавказским селениям были непрерывным насилием. Она хотела повеситься, приготовив для этого тонкий сыромятный шнурок. Но попала в бункер к Басаеву, где молчаливая печальная старуха поставила ее, голую, в таз, омыла бирюзовым душистым шампунем, отвела в теплую комнату, где на толстой кошме лежали шелковые цветные подушки и на стене висело большое зеркало. С тех пор почти каждую ночь она являлась к новому господину, дарившему ей то серебряные браслеты, то изумрудные бусы, то костяной, с бриллиантиками, гребень. Безумным сотрясенным разумом, измученной до полусмерти душой, среди войны и близкой, казавшейся неизбежной гибели, она полюбила этого немолодого, покрытого рубцами и ожогами человека, который стал первым мужчиной, что гладил ее нежно ладонью по белым блестящим волосам, вдыхал в ее раскрасневшееся ухо любовные бессмысленные уверения, долго и странно глядел выпуклыми затуманенными глазами, когда в изнеможении, отбросив розовую простыню, она дремала на шелковых подушках.
Теперь она появилась перед ним в разноцветном турецком платье, опоясанная шелковой тесьмой, с распущенными пшеничными волосами, которые светились в этом зимнем подземелье, словно летнее счастливое солнце.
– Здравствуй, мой миленький! Как прошел денек? Устал, небось, извелся? А я ждать устала. Очень скучала! – Она приблизилась, но не села на низкое ложе, а опустилась на толстый черно-красный ковер, положила ладонь на его стопу в мохнатом теплом носке. – Что было? Какие такие события?
– Труды, – ответил Басаев, поймав себя на том, что с ее появлением у него начинается сладостное головокружение, словно в кровь ему попало несколько капель отвара Бог весть из каких трав и кореньев, растущих в ее северных рощах. Ковры на полу и на стенах, две серебряные скрещенные сабли, узорный ларец в углу умягчились в своих очертаниях, утратили вес и вещественность, и он в невесомости, сложив ноги крест-накрест, парил над шелковым одеялом, не касаясь ложа, чувствуя сквозь носок тепло ее цепкой руки. – Ездил, торговал, товар принимал, – усмехнулся он, чувствуя, что губы в бороде сложились не в язвительную насмешку, не в ухмылку ярости, а в нежную бессмысленную улыбку, которой она тут же радостно улыбнулась в ответ.
– Люблю тебя! – сказала она, разминая сквозь носок его пальцы. – Долго не звал к себе!
– Смотри, что принес тебе. – Он вынул из-под подушки золотой перстенек с красным рубином, похожим на огненную почку цветка. Дунул на него, словно хотел вдохнуть свое таинственное, мучительное желание, через камень передать его ей. Она с готовностью подставила тонкий, чуть выгнутый палец, и он насадил перстенек, увидев, как загорелась в камне от ее тепла сочная красная искра.
– Подойди сюда!
Она наклонилась, и он, чувствуя ее теплый женский аромат, видя, как колышется под тонким платьем тяжелая грудь, потянул за шелковый поясок. Платье распалось, будто растаяло, сотканное из цветного воздуха, и она предстала перед ним, золотистая, нежно-розовая, с соломенными рассыпанными волосами, близким дышащим животом, крохотным солнцем лобка.
– Налюбовался? Насмотрелся? – Она наслаждалась этим стоянием на ворсистом ковре, чувствуя, как жадно, вскипая от ее наготы, он оглядывает ее, удерживает свое жаркое нетерпение, от которого глаза его дергаются фиолетовым пламенем. – Люблю тебя! – Она поместила на ложе круглое перламутровое колено, поддела рукой его жесткую бороду, нащупывая на рубашке пуговицу. И он ощутил в груди проникающее тепло, как продолжение ее пальцев, уходящее в глубину, под сердце.
В черно-красном сумраке, среди разбросанных шелковых подушек, он обнимал ее, сдавливал до хрипа ее бурлящее горло, сжимал бедра, чувствуя, как поддаются мягкие хрящи, стискивал пальцами круглые горячие плечи, оставляя малиновые отпечатки. Она вырывалась, задыхалась в его бороде, проводила ему по спине острыми режущими ногтями, выскальзывала из-под него, как быстрая ящерица. И он снова, набухая мускулами, подминал ее под себя, вырывал из нее сдавленный крик.