Ему открыли дверь. Он вышел навстречу ветру, который завернул ему накидку на голову и целую минуту сыпал снегом на кухню.
И вот он идет по засыпанной снегом дороге, под темным небом.
Он всегда в пути.
Той морозной ночью отчаянно бежала Терезина со своими волчатами. У них был волчий голод. Той глухой ночью они бесшумно, как волки, спустились с гор, вышли из лесу и отправились искать себе ужин. С остервенением.
Холод загнал в норы всех зверей. Есть нечего. Овцы надежно спрятаны в овинах. Собаки не бродят, и все встречают Рождество по домам.
Ветер не доносит ни единого запаха, который бы наводил на мысль об охоте. Он несет только снег. Задрав голову и поджав хвост, со злобой, волки носятся по полям, бегают взад-вперед по дороге и, подгоняемые неумолимым голодом, приближаются к жилью.
Волки умны, и нужен свирепый голод, чтобы они приблизились к человеческому жилью. Они знают, что бросают вызов смерти. Они боятся огня.
Но ведь волчата Терезины не ели уже несколько дней. Они разъярены и готовы пренебречь любой опасностью.
Сколько ни бегают они, поесть не находят. Все покрыто снегом, и белая пустыня простирается насколько хватает глаз.
Но вдруг ноздри шестерых зверей затрепетали. Они почуяли ветер, несущий запах мяса.
Вперед, во весь опор!
В глубине дороги появляется, шатаясь, старик-нищий, ноги которого слегка подточены вином. Он опирается на свой посох и шагает в ночи. Он всегда в пути.
Он едва успел испустить полузадушенный хриплый стон: один волк вцепился ему в горло, другой бросился на затылок. Они свалили его на землю, уже мертвого. Так они справили свой рождественский ужин.
Впервые волчата Терезины отведали человечьего мяса. Теперь они станут опасными для человека, и пастухи начнут их преследовать.
Но на сегодняшний вечер они нашли себе ужин и поедают его на пустынной дороге, под темным небом.
В этот момент дружно зазвонили колокола церквушки – радостно, ликующе, звонко. И, вблизи и вдали звон их подхватили другие колокола, по всей долине.
В просторной жаркой кухне постоялого двора все встают, крестятся и молятся.
Христос родился».
Закончив рассказ, доктор Фалькуччо огляделся. Он посмотрел на Бьянку Марию, порывисто встал, взял за руку Эдельвейс и тетю Джудитту и потащил их вон из комнаты.
– Дорогие мои девочки, – сказал он, – бедные девочки, идите сюда, скорее сюда!
Он закрыл за собой дверь, а Баттиста, который все понял, в это время встал и побежал к больной, обращаясь к ней по имени. Он открыл дверь, бледный как полотно. Доктор Фалькуччо старался удержать женщин, которые хотели войти во что бы то ни стало.
* * *
В первоначальной суматохе никто не услышал стука в дверь.
Прошло немало времени, прежде чем Гастон д’Аланкур, плача, пошел открывать. Старый слуга увидел перед собой весьма элегантного молодого человека, слегка запорошенного снегом, который, не говоря ни слова, вошел, снял шляпу и вручил ее слуге. Затем, медленно и крайне устало расстегнул одну из перчаток, снял ее и бросил в шляпу, которую слуга держал перевернутой горизонтально; после этого он снял другую перчатку и также бросил ее в шляпу; проделав это, молодой человек снял шарф и присоединил его к перчаткам; затем он снял пальто.
– О ком прикажете доложить? – спросил слуга.
– Гастон, – спокойно произнес пришедший, – я уже много лет бываю в этом доме почти каждый день, и вы все еще не усвоили, что я господин Гверрандо.
– Слишком поздно! – говорила, рыдая, тетя Джудитта. – Слишком поздно!
Гверрандо сохранил присутствие духа.
– А я, – сказал он, – его потерял.
Баттиста, который входил в этот момент, вскрикнул, догадавшись:
– Дон Танкреди!
И он побежал в комнату, чтобы взять сумочку Сусанны.
Затем, позднее, дона Танкреди оставили одного у тела жены. Вон он там, на комоде, ворошит прошлое и льет крокодиловы слезы.
Глава XII
Краткая и сводная
Летят снежные хлопья, летят, и волкам нечего есть. Накрывают снежные хлопья толстым и легким покрывалом равнину и поля. Кто не дома, дрожит; дрожит и, дрожа, мечтает о домашнем тепле. Огромные дымящиеся кони, запряженные в сани, тащатся, хлюпая, по снегу, завалившему дороги. Летят снежные хлопья, летят. Ночные и утренние поезда высаживают в Сан-Грегорио бесконечную процессию лыжников в цветных свитерах, лыжниц в ярких костюмах, с румяными лицами, в шерстяных шапочках; вот они идут гуськом, с лыжами на плече, они направляются в горы среди мелкого ослепительного сверкания, окутывающего, как мельчайшая пыль, белые вершины, ели, шалаши, деревянные будки фотографов. Снег покрывает ступеньки перед домами и почти заваливает входные двери, покрывает мостовую, площадь, смотровую площадку, балконы. Все гостиницы заняты; переоборудованы в кровати ванные и бильярд; запоздалые туристы, стремящиеся поучаствовать в снежной оргии, должны размещаться теперь в домах горцев.
Летят снежные хлопья, летят.
* * *
Мертвые мучительно прекрасны на своем траурном одре: бледные, как бы уменьшившиеся, беззащитные, печальные, насмешливые – и ничего не чувствуют; среди цветов и свечей, окруженные оторопелыми и лоснящимися лицами бдящих и приходящих, с открытыми ночью окнами, они выглядят по-весеннему, они добры, потому что им больше ничего не надо и они умиротворены; все выглядит так, будто они могут замолвить на небе словечко за нас. Они бесконечно безмятежны, у них беспредельное терпение, как и молчание, которое выражают их губы. Вокруг них царит величавая и торжественная размеренность, в ней слышатся легкие шаги тех, кто ходит на цыпочках. Потом это их молчание мало-помалу становится почти враждебным для нас, живых, и наконец, они принимают такой вид, как будто хотят сказать: я знаю все.
* * *
Рассвело, рассвело! Настал светлый, серый день, весь заснеженный, и празднично зазвонили все колокола в долине, в соседних деревнях, в горах. Дин-дон, дин-дон, дин-дон. Может быть, это Рождество? Нет. Все колокола аккомпанируют появлению спортсменов на ледовом стадионе, но какой-то траурной мелодией, а военные оркестры играют гимн, не обращая внимания на знаки, подаваемые организаторами, даже когда они должны бы молчать, потому что окоченевшие власти произносят речи. Вот входит на стадион колонна атлетов: они рискуют упасть на льду; толпа рукоплещет, звенят колокола, оркестры продолжают играть медленный и торжественный студенческий гимн, тем более торжественный, что мелодия его как будто говорит задорной молодости: помни, что все равно умрешь.
* * *
Ты лежишь бледная, неподвижная, как бы ставшая меньше. И что еще больше огорчает – так это твоя беззащитность, твоя отрешенность от всего, потеря всего в одно мгновение. Еще вчера ты была с нами, была одной из нас, частью нашего народа, жительницей нашей земли, а сегодня нас разделяет пропасть, между нами огромное различие, потому что вдруг ты перестала отвечать на вопросы, перестала слушать, ты больше никого не знаешь, не слышишь, не видишь, не спрашиваешь; как видно, ты уже принадлежишь миру иному! Тебе больше ничего не нужно от нас, и мы больше ничего не можем сделать для тебя. Внезапно ты приобрела над нами огромную власть, мы преисполнились безграничного уважения и благоговения. Ты обрела покой и разрешила проблему. После стольких споров, волнений, ты вдруг лежишь неподвижно, и именно это нас так пугает – твоя ужасная неподвижность. Ты не была красавицей; теперь ты ею стала. И делаешься все красивее. Но все же ты такая бледная и изможденная! И дальше будет хуже. Твоя кожа вся иссохнет, твоя красота быстро увянет. Ты сгниешь и истлеешь. Сейчас совсем рассвело, и все в суматохе; а ты не двигаешься; ты не видишь, не слышишь, не говоришь; сегодня ты не сможешь выйти на прогулку и не сможешь подышать свежим воздухом; и так будет впервые в последующие тысячи дней, первый день твоей новой жизни, которая никогда не кончится и будет такой все время. А все остальное будет продолжаться по-прежнему, как будто ничего и не было.
Ты была полна жизни и изящества, а теперь – на́ тебе, кажешься марионеткой. Какая у тебя печальная молодость и какая ужасная старость! Мы мечтали, как ты будешь идти в гору и блистать, так нет же – все свое время ты теперь останешься запертой в тесном ящике; год, два, десять, тридцать, все время запертой в этом ящике. Кто бы мог подумать? В тридцать шесть лет, в сорок лет, в пятьдесят, в шестьдесят, ты все будешь лежать в этом ящике. Мы мечтали, что у тебя будет спокойная и безоблачная старость, среди любящих детей и улыбок внуков, в светлом и теплом доме, а так ты проведешь свою старость в этом тесном ящике, когда больше всего будешь нуждаться в комфорте и тепле. И даже когда почти все уже забудут, что ты лежишь в своем тесном ящике, ты все равно там будешь лежать накрепко запечатанной. Такая подлянка!
* * *
Проходит немецкая команда, которая открывает парад; проходят норвежцы, австрийцы, бельгийцы, венгры, шведы, англичане, швейцарцы, французы, чехословаки. Вот итальянская команда в голубой форме; флаги склоняются в окружении гор; фанфары играют свой марш, полный жутковатой торжественности. Вот американцы в причудливых костюмах; канадцы кажутся краснокожими, кто-то похож на дикаря, другой выглядит жрецом какой-то таинственной религии; некоторые похожи на попугаев; вот идут команды военных, а вот, под барабанную дробь, проходят итальянские егери. Команды выстраиваются полукругом перед почетной трибуной, и пятьдесят знаменосцев опускают знамена. Поднимается самый старый чемпион и кричит: