Весь день тут невероятная толчея. Протолкнуться почти невозможно. Аллеи, лужайки, многоярусные колумбарии, сплошь обставленные длинными приставными лестницами, – все забито народом, все двери распахнуты, повсюду горят свечки под пристальным наблюдением целых семей, а черная река Родственников продолжает свой ход: кто-то приходит, кто-то уходит, кто-то теряется, кто-то возвращается, кто-то зовет, кто-то бежит, кто-то взбирается по приставной лестнице, кто-то сидит на земле, кто-то читает молитвы, кто-то запевает Dies Irae[4] в длинных катакомбах из тысяч зажженных лампад. Шумные компании расходятся по лужайкам и раскрывают свертки со свечками. Это бедные родственники.
Вот статуи, по которым стекают капли дождя. Вот Голый Ребенок с Крыльями – он сидит и, глядя в небо, пишет гусиным пером в каменной книге. Вот Сложенные Руки. Вот Ангел Света, который, рассекая воздух мечом, смотрит на землю и поднимает факел к небу. Вот Разбитая Колонна. Вот Пронзенное Сердце. Вот Терновый Венец. А вот еще один Ангел Света, который, рассекая воздух мечом, смотрит на землю и поднимает факел к небу.
Рядом с мраморной доской какой-то человек в черном пальто с поднятым воротником молча стоит в карауле; в его облике было бы нечто воинское, если бы в одной руке он не держал зонтик, которым прикрывается от проливного дождя.
Проходя, все оставляют цветок у подножья статуи с непомерно большими руками, и все делают пожертвование в виде масла, которое подливают в огромную горящую печь, полыхающую круглые сутки. Она пламенеет за Всех.
Вот Эдельвейс и вот тетя Джудитта, одетые в черное. А вот третий Ангел Света, который, рассекая воздух мечом, смотрит на землю и поднимает факел к небу.
* * *
Так продолжается до ночи. Наконец сонм Родственников убирается и возвращается к своим привычным занятиям. Ежегодный прием закончен, мертвые остаются одни.
– Как тяжело было, – говорят они, – такой трудный день. Но все-таки, как хорошо повеселились, а? Лично нам это было нужно, и усилия наших родных не пропали даром. Сейчас у нас столько свежих цветов и столько горящих свечек, нам почистили от пыли надгробные надписи, надраили ручки, заменили стаканчики для цветов. Да. Теперь, при таком изобилии, как нам будет весело.
– Теперь, – добавляет какой-нибудь сентиментальный тип, – увидимся через год. Так мы были Дорогими Усопшими, стали Покойниками, а превратимся в Давно Оставивших Этот Мир. Как летит время, даже для нас!
На самом деле, именно это и составляет иерархию Мертвых. В течение какого-то времени они просто Дорогие Усопшие, чин, который обязательно влечет за собой титул «Бедный». Потом живые начинают забывать их, и они переходят в разряд Покойных, который дает право на титул «Добрая Душа». Проходит время, и воспоминание о Покойных становится все более смутным и далеким; они поднимаются еще выше в иерархии; они становятся Давно Оставившими Этот Мир, с правом украшать себя титулом «Почивший». Выше в иерархии нет никого. Из разряда Давно Оставивших Этот Мир переходят в Ничто.
* * *
На безграничный простор из зажженных лампадок уже вернулась тишина. Они лежат на земле, на камнях, среди травы на лужайках, среди кипарисов, под арками, на стелах и даже на стене ограды. Их бесчисленное множество; всех цветов; они кажутся звездами, светлячками, венецианскими фонариками. Какой блеск, как празднично и весело там, в молчаливом саду.
* * *
Что же произошло за этот год с нашим другом Филиппо?
Наш бедный дорогой друг, которого мы оставили в трудном положении. Снова встретившись с Баттистой, он отправил жену к ее родственникам в ожидании развода и возвратился в город.
Гверрандо, который стал его другом, отправился с ним. Тем более что его невеста Эдельвейс и его будущий тесть возвращались в город.
Чтобы забыть неприятности, Филиппо отправился в одно ночное заведение, чтобы предаться разгулу.
Жизнь ночного бродяги полна грусти. В то время как на улицах города снуют люди, гудят автомобили, звенят трамваи, играют шарманки; в то время как на кухнях кипят кастрюли, а на фабриках шумят станки, ночной бродяга спит.
Шум и движение возрастают до предела, гудки автомобилей хрипнут, а ночной бродяга продолжает спать.
Затем, мало-помалу город затихает; закрываются банки, заходит солнце; в магазинах гасят огни и опускают ставни; все возвращаются по домам. Дневные труды окончены, сделки заключены, свидания завершены. Делать больше нечего.
Вот тут-то на площади и появляется любитель ночных шатаний, страшно бледный.
* * *
Любители ночных шатаний ходят в ночные заведения не для того, чтобы развлекаться. Они ходят туда, чтобы провести время. А это, в общем-то, совсем не просто. Не надо думать, что проще всего проводить время во сне. Потому что в этом случае надо проводить время днем, а день длиннее и медленнее ночи. День состоит из утра, обеденного времени, послеполуденного и вечера; а ночь состоит из одной ночи. Если ночной бродяга встает утром, он не знает, что ему делать или куда пойти; он не знает, где находится; он видит новые лица и места, которые не узнает при дневном свете. Поэтому любители ночных шатаний ждут рассвета. Они ждут его, как ждали при наступлении тысячного года и как ждут рассвета нового года; все вместе, никто не спит, вяло танцуя, опустив руки, украсив голову уборами из папиросной бумаги для серпантина; они проводят ночь, как проходят экватор на океанском лайнере и, под звуки музыки, песен, хлопки шампанского, бой барабанов, крики и канкан над миром, наконец, восходит солнце.
Солнце, сверкающее над морем, зажигающее искрами капельки росы на лугах, которое приглашает крестьянина к праведному труду на полях, которое окрашивает листья в садах и рисует внезапную длинную тень в горах, как будто горы, просыпаясь, потягиваются.
И тогда ночной бродяга, в винных парах, с безумным взглядом, подурневший, когда телеги уже катятся по мостовой, тайком удаляется спать и видит все в желтом свете.
* * *
На рассвете Филиппо пришел домой с бутылками шампанского и постоянной посетительницей заведения. «Так, – думал он, – забудусь». Но он падал от сна и не осмеливался признаться в этом подруге. Наконец, когда они уже были дома, он набрался смелости.
– Послушайте, моя дорогая, – сказал он, – я хотел бы соснуть полчасика, потому что очень устал. Получаса мне хватит. Ровно через полчаса разбудите меня.
И завалился в постель.
Когда он проснулся, солнце уже клонилось к закату, а девушка уже ушла. Филиппо наскоро поужинал и снова лег спать.
Но заснуть не удалось. Он все ворочался и ворочался, напрасно ища удобного положения для сна. У него пересохло в горле, ему казалось, что он задыхается, он тяжело дышал. Вначале изумленный, потом пораженный, он размышлял над внезапно открывшейся ему истиной. Он такого не мог и предположить! И все же сомнений не было: он ужасно страдал. Кто бы мог подумать, что у него такие запасы чувства, более того – страсти; такая способность к любовным страданиям? Это у него-то, кто еще несколько дней назад считал себя совершенно этому неподвластным?
Тоска напала на него неожиданно, предательски. И все же он не думал, что так любит эту женщину. От воспоминаний о Сусанне у него кружилась голова. Значит, крохотное сердце мужчины способно делать такие сюрпризы? Он знал, что она легкомысленная кокетка: он думал, более того, что именно за это она ему и нравится. Но он никогда не думал, что может ее ревновать.
А ведь он именно ревновал. Он понял, копаясь в своих жутких мучениях, что эти мучения происходят от разлуки с Сусанной. Он ворочался под одеялом, стараясь оживить в памяти тот свой великолепный настрой, скептически-жуирский, с которым он принял Сусанну при всем ее легкомыслии. И вот теперь он обнаружил, что попался-то он, что жертва теперь – он сам.
Уехать? Бежать? Никогда больше ее не видеть? Он не мог. Он будет слишком страдать, а сейчас не принято больше страдать от любви. Мы слишком обленились для этого. Надеяться? На что? Душу женщины не изменишь. А дальше? Если даже он ее и изменит, быть может, после этого она ему и разонравится. Сусанна так устроена, а он совершил глупость, что влюбился в нее, даже если и сам о том не знал. Забыть ее? Невозможно. Вот он, лежит в кровати, думает о ней, широко раскрыв глаза, с неизменной тонкой русской папиросой, тлеющей между губами. И – необъяснимая тайна – даже если он с силой смыкал веки, под ними глаза все равно оставались широко раскрытыми.
Горе не оставляло его, не давало ему покоя. В голове вертелся мотив старой песни: горькая ревность мучает меня, мучает меня, мучает меня. Но особенное мучение ему доставляла мысль о том, в какую западню он попал. Западня. Ибо он не думал, что настолько любит ее, ибо никогда не страдал из-за женщин. Жестокая судьба! Он кусал себе руки. Его сердце готово было лопнуть каждую секунду. Он зажег свет; снова погасил его; снова зажег. Ничто не облегчало его страданий; он потел, чувствовал жар в груди, ужасный, испепеляющий жар, как будто внутри было раскаленное железо. Ему пришло на ум трагическое восклицание поэта, и он горько улыбнулся: «Если бы я был Бог, я бы пожалел сердца людей».