— Он назвал меня нацисткой, это неслыханно! — говорила по-немецки загорелая женщина средних лет. В ее голосе слышалась и растерянность, и ужас. — Меня! Я сама еврейка!
В бетонном шатре-купальне, откуда она только что вышла, невоспитанный молодой человек хлопнул женщину по плечу газетой и велел отправляться из Израиля вон — туда, куда ей следует. Не то в концлагерь, не то в Германию, на неисторическую родину.
— Он русский, конечно, — на ломаном немецком заявила женщина-катер, вынырнув откуда-то из-за плеча.
— С чего вы взяли? — ввязался я неожиданно для себя самого. Wieso?
— Только русские так себя ведут, — ответила она, не глядя на меня.
— А вы разве не русская? — удивился я.
— Нет, — резко ответила она. Nein.
— Но вы же из России.
— Нет, — повторила она. — Nein, — все также на меня не глядя, а далее обратилась к загорелой немке, которая все еще растерянно бултыхалась рядом. — У меня для тебя газета. Вот, почитай, — ткнула листок и, закинув на плечо объемистую сумку, наконец-то посмотрела на меня.
— У всех, кто вырос в Советском Союзе, одинаковое прошлое, — сказал я по-русски. — Национальность тут не имеет значения. Мы все «хомо совьетикус».
— Вы слишком молоды, чтобы делать такие выводы, — отчеканила она на своем плохом немецком и унеслась. Я не стал оглядываться, озабоченный, скорее, собственным колотьем в ушах: горячность чужой женщины была заразительна.
— Вы с ней знакомы? — спросил я у немки.
Да, они знакомы. Встречаются в этой гостинице каждый год. Здесь, в образцовом киббуце близ Мертвого моря, уже целый клуб образовался: ежегодно съезжаются пенсионеры. Знают друг друга постольку-поскольку, но раскланиваются, ведут светские беседы.
— Мила тут известна, как цветастая собака, — сообщила немка.
Я рассмеялся чересчур громко — пришлось объяснить, что значит по-русски «milaja». Тоже мне, милашка.
Через час-другой я встретил женщину-катер снова. Она сидела на скамейке под деревом, а кто-то, неизменно невзрачный, находился с ней рядом. Уходя вниз, к морю, чувствуя спиной ее неприязненный взгляд, я жалел уже, что выбрал эту гостиницу, а не другую, более анонимную, где нет необходимости вписываться в чужие беседы, а, не вписавшись, чувствовать это колотье в спине. «На пару дней всего, переживу», — уговаривал я себя.
На следующий день утром разговорился с немкой неясных пожилых лет, которая, прикрыв голову широкополой панамой, плескалась в самой мелкой части гостиничного бассейна.
Да, и она тоже здесь не первый раз.
— Приехала из одной немецкой дыры, — ровным голосом, на одной ноте говорила она, блаженно улыбаясь солнцу. — Вы все равно названия не знаете.
Ей здесь хорошо. Она с мужем. Своя компания. Но и люди тут тоже приятные.
— Ну, не такие уж и приятные, — не сдержался я и рассказал о том утреннем случае.
— Не Мила, а Малка, — поправила она. — Распространенное в Израиле имя. Означает «Царица». Не обращайте на нее внимания.
— А кто она?
— Не знаю. Кажется, бедная пенсионерка из Берлина.
— И живет в четырехзвездочном отеле? — возразил я. — Может, она — жена русского магната?
— Ах, не придумывайте, — усмехнулась женщина, а дальше стала вспоминать свое недавнее путешествие в Оренбург, где мужа ее скрутила милиция и долго допрашивала — и это за то лишь, что он нечаянно сфотографировал здание ФСБ…
За завтраком, уже перед самым отъездом, я специально выглядывал Малку. И когда за моей спиной по каменному полу затюкали каблуки, и я сразу догадался, кому они принадлежат.
Собираясь на выход, к машине, я заглянул в тот дальний угол, куда убегали каблучки, за фикус, где пара столов и столько же мелких окон, похожих на щели.
Мне хотелось узнать напоследок, с кем завтракают доморощенные царицы.
Она была одна. Вычерпывала из пластиковой баночки йогурт. Стол выглядел много больше нее. Она казалась потерянной за этим большим круглым столом, каким бы величественным ни хотело быть ее соломенное каре, как бы кругло ни таращились на светлой макушке очки модели «сова».
Хотя я, может быть, опять придумываю.
— …когда-нибудь я его возненавижу, — говорит она с неподвижным белым лицом. Ева похожа на Снегурочку, и даже тонкий нос не портит впечатления. Снегурочки ведь разные бывают. Наверное, есть и такие, с длинной переносицей, которая делит узкое лицо на две одинаковые половины.
— Ненависть — канцерогенная эмоция, — возражаю я. — Нельзя. И сама будешь травиться и других травить.
Она растянула в улыбке рот (кстати, крупный, его можно было б и сочным назвать, если бы не бледные губы).
— У меня такое всегда. Вначале сильно люблю, потом также сильно ненавижу.
— У всех так, — говорю я уверенно, потому что знаю. Мне есть что сказать по этому вопросу, но у нас с Евой не те отношения, чтобы мне, вот, прямо так, сидя днем в кафе, ковыряясь в мороженом (яблочном, ведь она — Ева), вываливать перед ней свои собственные кишки.
Ева может запросто говорить о своей личной жизни вслух, а я не могу.
— Вы встречаетесь? — спрашиваю я.
— Мы встречаемся, — отвечает она.
— А зачем вы встречаетесь, если ты собралась его ненавидеть?
— Я не собралась, я знаю, что так будет.
— Ну, не встречайтесь тогда. Зачем кипятить несвежее молоко? Знаешь же, что свернется.
Ева передернулась.
— Холодное, — говорит она, ткнув длинной ложкой шарик мороженого (розовый, со вкусом клубники). — Зубы сводит. Он очень вежливый человек. И это проблема.
Я чуть не пискнул. Вот так и бывает: встречаешь в кафе полузнакомую востроносую снегурочку, а она, походя, снимает с твоих губ твои же слова, как с кипяченого молока пенки.
— Когда на тебя набрасывается насильник, — Ева слегка наклоняется ко мне через стол, — ты знаешь, что делать — каблуком по яйцам, пальцы в глаза. Орать, кусаться. Кричать «пожар». Если сволочной человек — тоже просто. А что с вежливым делать? С порядочным, вежливым, милым? Я его точно когда-нибудь…
— …возненавижу, — подхватываю я. И у самого внутри дрогнуло. Не обвалилось, а дрогнуло. Накликал себе визави. — Ты чувствуешь себя, как мяч для пинг-понга.
— Не поняла тебя.
— Ты скачешь перед ним туда-сюда, но пределы вашего поля определены, и если ты вылетаешь, значит, и из игры выбываешь. Так ведь?
— В некотором роде, — говорит она, а далее, наверное, специально, ковырнула из самого центра мороженого шарика — где холоднее. Чтобы снова вздрогнуть. — Это жестоко с его стороны. Какая-то хитрая изощренная жестокость. И ни туда, и ни сюда. Сказал бы, что у нас ничего невозможно. Что все. Аут.
«Пошла нахуй, тупая пизда», чуть было не предложил я реплику, но отношения наши с Евой не так близки, смешные резкости едва ли приемлемы.
— Внес бы ясность, дурачок небритый, — сказала Ева, немного потеплев.
Внутри меня съехало что-то, и еще одна деталь сошлась — история моя, персональная, становилась все менее уникальной, на глазах таяла она в общую на всех розовую слизь. Есть, оказывается, и другие истории, которые похожи на мою, личную. Сидит такая Снегурочка на плетеном диванчике на своей большой и светлой кухне, смотрит на него, заросшего, наверное, щетиной. Может быть, чай с ним пьет, или кофе, или хлебает вино. Руки ее заняты чем-то, неважно чем, она смотрит на него, ждет от него чего-то, они разговаривают; он вежлив, и она тоже; они сосуществуют по правилам, как приличные, друг от друга на расстоянии вытянутой руки. У них, наверное, секс, у них, наверное, какие-то приятные совместные дела, они встречаются, расходятся, снова встречаются; не видит он, не хочет видеть, как белеет она лицом, как превращается молодая тонкая женщина в однотонную снегурочку; не видит он, не хочет видеть, что она смотрит на него, а видит большую глухую высокую стену; она царапает ее, невидимую, из-под ногтей кровь хлещет; пальцы незримы, преграда воображаемая, а кровь хлещет-хлещет-хлещет; кровь не видна, а лицо бледнеет, как от большой кровопотери.
— Ты не болеешь? — спрашиваю я.
— Нет, я здорова. Я вообще свое тело чувствовать перестала. Будто под наркозом. Ничего не болит, ну, совершенно, — говорит Ева, доедая мороженое.
Шарики в моей вазочке, растеклись в лужицу, отчетливей распустив свой душистый яблочный вкус. Я вылакал жижу, просто приставив стеклянную вазочку ко рту. В жидком виде мне мороженое нравится больше. Оно не обжигает, и зубы от него не болят.
— Это жестокость, конечно, — говорит Ева, продолжая свою какую-то важную мысль, которую она беспрестанно думает. — Но он ни при чем. Он же не может поставить себя на мое место. Он и представить себе не может, каково мне…
— Знаю, — говорю я. — Он по другим законам живет. Он не плывет, а ходит по земле. А ты плывешь. Ты хочешь, чтобы вас вместе несло, а он идет, он рядом, по берегу. Мне знакомо такое состояние. Вы рядом, а не вместе.