— Ну что скажешь? — спросил я.
— Наивняк он, этот твой врач. Назови-ка еще раз его фамилию.
Я назвал.
— Даблин, он — еврей, что да, то да, — сказал отец. — И начальником у меня тоже был еврей, Петерфрейнд. Но чтобы еврею было так же легко продвинуться в «Метрополитен», как и христианину? В те годы? Да ни в жизнь. В главном управлении евреев можно было пересчитать по пальцам одной руки.
После этого разговора я несколько дней кряду прокорпел в архивах Американского еврейского комитета на Пятьдесят седьмой улице. Направил меня туда один из сотрудников Антидиффамационной лиги «Бнай брит»[38], куда я позвонил — справиться, где можно найти материалы по ущемлению прав евреев в страховом деле. Заполнив страницу за страницей выписками из опубликованных за многие годы статей в «Нью-Йорк таймс», из докладных записок секции защиты гражданских прав Американского конгресса, а также из различных книг и журналов, я составил письмо Джону Кридону на двух с половиной страницах— подкрепил документальными свидетельствами те «суждения» отца, которые они с врачом поторопились опровергнуть.
10 декабря 1987
Дорогой мистер Кридон.
…Не сомневаюсь, что для представителей национальных меньшинств, как Вы и сообщаете в своем письме, более высокие посты в «Метрополитен» с 1930—1940-х годов, того времени, о котором я писал в своем автобиографическом эссе, стали куда доступнее. С тех пор как в 1951 году был принят Закон о найме на работу[39], на промышленные и прочие предприятия, прежде ущемлявшие права граждан, осуществлялся постоянный нажим, и это принесло свои плоды: они стали набирать, нанимать и выдвигать на управленческие и более высокие посты представителей меньшинств. Тем не менее, даже в 1960-е федеральное правительство— сошлюсь на статью в «Нью-Йорк таймс» от 20 марта 1966 года — было вынуждено начать «не шумную, но, по всей видимости, упорную кампанию против, как утверждают, имеющей место дискриминации религиозных меньшинств в страховых компаниях». «Цель этой кампании, — пишется далее в статье, — открыть доступ к высоким постам евреям и католикам, а также неграм и другим национальным меньшинствам в компаниях, где руководящие посты приберегают для протестантов англосаксонского происхождения».
Далее я привел факты из расследования в области страхования, опубликованного в 1966-м году главным прокурором штата Нью-Йорк Луи Лефковицем, и из отчета, составленного в 1960-м году — тогда мой отец еще работал в «Метрополитен», — в котором указывалось, что в главных управлениях семи крупнейших компаний по страхованию жизни доля евреев на высоких постах составляла всего три с половиной процента и что двум третям из этих трех с половиной процентов, как и Луи А. Даблину, отводились по преимуществу должности статистиков, актуариев[40], врачей, юристов или бухгалтеров. Закончил я свое письмо так:
В свете того, что открыли нам эти расследования, стало ясно, что политика ущемления прав крупнейшими страховыми компаниями имеет долгую историю… вот отчего меня удивляет, почему, по вашему мнению, должны были измениться «взгляды» моего отца: историческая реальность не дает оснований для пересмотра его «взглядов». Потребовалось пересмотреть политику страховых компаний в отношении представителей меньшинств, и пересмотр этот на самом деле произошел под воздействием федеральных законов и правительственных запросов.
Я послал один экземпляр письма Кридону, другой при встрече отдал отцу.
Прочтя письмо, он, похоже, не мог взять в толк, как его понимать.
— Где ты выкопал эти факты? — спросил он.
— В архиве Американского еврейского комитета. Проторчал там не один день.
— Этот мистер Кридон — милейший человек. Пригласил меня на обед в главное управление, я же тебе говорил.
— Говорил.
— Прислал за мной лимузин.
— Послушай, я не сомневаюсь, что он милейший человек. Просто историю он помнит несколько избирательно.
— Что и говорить, ты его уложил на обе лопатки.
— Видишь ли, он написал: «Ваш отец, я надеюсь, пересмотрел свои „взгляды“, а мне это не понравилось. Пошел он».
— «Метрополитен» очень хорошо со мной обошлась. Знаешь, во сколько им встала моя пенсия за все эти годы? Как раз на прошлой неделе я подсчитал. Мне выплатили четверть миллиона долларов с гаком.
— Мелочевка. Ты стоишь вдвое больше.
— Это с восьмиклассным-то образованием? Я-то? — он засмеялся. — У меня не было ни гроша, буквально ни гроша. Мы с мамой остались на мели, а они взяли меня на работу. Чтобы такое случилось с человеком вроде меня — да это же просто чудо.
— Скажешь тоже — чудо. Ты на них работал. Надрывался. У тебя своя история, у них — своя. Разница в том, что ты от своей не отрекаешься, признаешь, что остался на мели, а они от своей, если судить по их письмам, отпираются.
— Они не любят правды. А кто любит? Обычное дело. Исполнишь мою просьбу? Написал, — он приподнял мое письмо, — и хватит.
А вот это было что-то новенькое: до сих пор, что бы я ни написал, отца не огорчало. В моих романах о Цукермане я дал Натану Цукерману в отцы человека, которого возмущало, как его сын описывает евреев, мне же судьба дала невероятно преданного и верного отца — он в моих книгах не находил ничего предосудительного, напротив, его приводили в ярость евреи, которые нападали на мои книги, считая их антисемитскими и исполненными ненависти к своим соплеменникам. И встревожило отца вовсе не то, что я написал о евреях, а то, как выяснилось, что я написал о христианах — о христианах христианам, — к тому же христианам, которые были его начальством.
— Надо надеяться, они не урежут твою пенсию из-за моего письма, если тебя это беспокоит.
— Ничего меня не беспокоит, — сказал он.
— Я никак не хотел тебя огорчить. Как раз наоборот.
— А я не огорчился. Только больше писем им не посылай.
И тем не менее на похоронах отца моя двоюродная сестра Энн сказала мне, что, когда они с ее мужем Питером — он вел дела отца — однажды вечером проведали его, отец полез в свои бумаги, достал мое письмо и с гордостью предъявил его Питеру. В разговорах со мной он никогда больше к этому письму не возвращался, и ответа от «Метрополитен» я не дождался.
После биопсии отец с неделю пробыл у нас в Коннектикуте; к тому времени, когда он оправился настолько, что мог вернуться в Элизабет, рот у него уже не болел, ел он с аппетитом, набрал килограмма два-три потерянного в больнице веса и окреп настолько, что прогуливался со мной после завтрака и еще раз днем. Каждое утро он приходил на кухню со словами: «Спал как убитый», а вечером, после ужина, устраивался с чашкой кофе напротив Клэр и еще долго после того, как я улизну наверх — почитать или посмотреть бейсбол, сидел на кухне, потчуя Клэр рассказами о своих родных и их судьбах в Америке. Скучными, никчемными — во всяком случае для тех, кто не принадлежал к нашей семье, — и успевшими, надо думать, уже приесться и ему самому (этот умер, этот женился, этот разорился, этот овдовел, у этого, слава Богу, жизнь в конце концов сложилась). Тем не менее, он рассказывал их вечер за вечером с не меньшим подъемом, чем Юл Бриннер[41] пел «Вот так штуку», когда «Король и я» шел уже в четыре тысячи первый раз. И вечер за вечером Клэр сидела на кухне и, изнывая от скуки, слушала его, но при всем при том ее впечатляли как пыл, с которым он развертывал эту бессвязную сагу, так и поистине гипнотическая сила, с которой на восемьдесят седьмом году жизни его все еще притягивала незамысловатая судьба ничем не примечательной иммигрантской семьи. Как его покойный брат Чарли — он умер в 1936-м — в 1912-м женился на Фанни Спитцер, как Фанни четырнадцать лет спустя умерла, а Чарли женился на Софи Ласкер, и Софи заменила мать Мильтону, Роде, Кенни и Джанетт; как в 1942-м всего двадцати восьми лет от роду умерла Джанетт; как его брат Моррис, его хваткий, преуспевающий брат — он умер в двадцать девять, — приобрел фабрику шнурков на Пасифик-стрит, где мой дед приделывал наконечники к шнуркам; как Моррис приобрел два дома и четыре гаража; как он оставил все состояние своей транжирке жене, а она после смерти Морриса купила «вили».
— Слышала когда-нибудь о такой машине? Посмотри в справочнике. «В-и-л-и». Двухместная, с открытым кузовом. Все пошло прахом. Элла все распродала. Потом опять вышла замуж. Этот парень заделал ей ребенка, а она решила, что у нее опухоль желудка. Ее муж, армейский капитан, прибрал к рукам все ее денежки, Моррисово наследство, поехал в Германию, а ей велел покупать кожу, но тут ее отец, дядя Клейн, сказал: пусть они вносят деньги в американский банк, и коносамента он им не выдаст. У дяди Клейна была мелочная лавка на углу Эйвон-авеню — нет, что это я, на Клинтон-авеню, на углу Клинтон и Хантердон-стрит…