Эти истории были его Второзаконием, его хроникой Израиля, и после того, как он ушел на пенсию, где бы он ни оказался — на пароходе ли, плывущем на Карибы, в вестибюле ли флоридского отеля, в приемной ли врача, — мало кому из тех, кто просидел напротив него пусть четверть часа, удавалось увильнуть, от — в лучшем случае сокращенной — версии этой священной летописи. Христиане, с которыми ему приходилось сталкиваться, когда они с мамой путешествовали, вскакивали — и такое случалось — посреди фразы, спасаясь бегством, и даже в тех случаях, когда мама, собравшись с духом, пыталась объяснить ему, почему совершенно незнакомому человеку вряд ли так уж интересны обувная лавка Чарли на Бельмонт-авеню или кинотеатр Морриса на Пасифик-стрит по соседству с обувной фабрикой, он, судя по всему, не понимал или не желал понять ее. Такие лишения, такая несгибаемость и стойкость, такие люди, такие смерти, такие усилия — как это может не трогать, больше того, не заставить содрогаться от восторга так же, как содрогался он, вспоминая, как наши Роты в Америке вынесли все и выстояли?
В конце недели я повез его домой, в Элизабет, а по дороге сделал остановку в Манхэттене и отвел к офтальмологу. Мы пришли к решению, что надо забыть об опухоли и заняться глазами, — другого выхода у нас нет. В тот день отцу предстояло пройти обследование перед операцией, а в начале июля он должен был, предварительно передохнув, лечь в больницу — удалять катаракту. На это время из Чикаго прилетит брат — побудет с ним.
Так как на правый глаз отец ослеп на девяносто процентов, после операции, предупредил нас врач, он почти ничего не будет видеть, по меньшей мере, три-четыре недели. У нас почти не осталось времени найти кого-то, кто мог бы приглядывать за ним, пока он будет отходить после операции, однако мне повезло: проведя день-другой на телефоне, я узнал, что Ингрид Бёрлин, бывшая экономка моего брата, — она прожила у него пять лет, помогала растить двоих сыновей после того, как его первая жена умерла в 1971 году от рака, — сейчас работает у одной манхэттенской семьи и скоро освободится. Ингрид дала согласие поработать у отца начиная с того дня, когда отец вернется домой после операции катаракты, и вплоть до декабря, когда они с Лил, как у них заведено, отправятся на четыре месяца в Уэст-Палм-Бич (если опухоль даст такую возможность). С Ингрид, женщиной сорока с гаком, на редкость доброго нрава, умной и надежной, мама и отец очень сдружились за те пять лет, что она проработала у брата, и то, что она оказалась свободна как раз сейчас, когда отец так нуждался в уходе, мы сочли подарком судьбы. Договорились, что Ингрид будет приезжать на автобусе из Манхэттена пять-шесть раз в неделю на восемь часов — готовить, покупать продукты, убирать квартиру и — что снимало с нас самую большую тяготу — составлять отцу компанию все время, покуда он прикован к дому. Зная, что отец ни за что не согласится расстаться хоть с малой толикой своих банковских сертификатов или сбережений, чтобы платить Ингрид, мы с Сэнди согласились разделить расходы поровну, а после его смерти возместить их из наследства. Сбережений отца вполне хватило бы, чтобы оплачивать Ингрид в течение трех лет, если — на что особой надежды не было — он продержится так долго.
По дороге в Манхэттен я заметил, что он пал духом — неделя в гостях кончилась, а будущее, как и прежде, пугало, — и напомнил ему, что с появлением Ингрид да и после операции катаракты все переменится. Теперь, когда домашние дела возьмет на себя Ингрид и зрение у него восстановится, он не будет так зависеть от Лил, и их отношения, напрягшиеся во время болезни, надо думать, улучшатся.
Что он так раскипятится от моих слов, я никак не ожидал.
— Ни с того ни с сего она стала такой еврейкой — дальше некуда, — сказал он. — Раньше ее на службу не затащишь. До знакомства со мной она и вовсе в синагогу не ходила. Не знала даже, где синагога, но в пятницу, перед моей операцией, она меня бросает — и шасть на службу. Я ей говорю: «Даже собака не бросает хозяина. Люди покупают собаку, чтобы она была при них, а ты меня бросаешь!»
— Видишь ли, — сказал я, — пример с собакой, пожалуй, не самый удачный. Вполне понятно, что такое сравнение показалось ей нелестным.
Однако он не засмеялся и гнев на милость не сменил — никак нет. Напротив, теперь, возвращаясь домой, ярился, и еще как. Я гадал, что стоит за этим взрывом: уж не зол ли он на меня, потому что не хочет возвращаться домой. А может быть, он так разошелся из-за вопроса, который не решился задать ни доктору Бенджамину, ни доктору Мейерсону, ни мне, своему сыну писателю, потому что знал: ни у кого из нас, со всей нашей ученостью, степенями, витиеватыми словесами и высокоумными разглагольствованиями, так же как и у него, нет на этот вопрос ответа. Ведь, даже если он и не нужен никому, кроме себя самого, он, черт их подери, совершенно незаменим. А раз так, зачем ему умирать? Пусть-ка они, мозговитые, ответят на этот вопрос!
— Она все делает не так, — сказал он.
— А кто все делает так?
— Мама. Мама все делала так, как надо.
— Значит, другой такой не было и нет. И что бы тебе поменьше цепляться к Лил?
— Слушай, во Флориде сколько угодно дамочек, которые будут счастливы, если я у них поселюсь. Для них это — предел мечтаний.
Я не мог — это было бы слишком жестоко — чуть раньше напомнить ему, что маму — а она, когда он часов по десять-двенадцать в день проводил в конторе, делала, по его мнению, все так, как надо, — под конец ее жизни он вовсе не считал образцом совершенства. Не мог я напомнить ему, и что для бал-харборских дамочек — а они обмирали по нему, когда он, свежеиспеченный вдовец, каждый день методичным неспешным брассом плавал по четверть часа в бассейне кондоминиума, а потом в трусах и халате грелся на солнышке, пересказывая девочкам ходячие анекдоты элизабетского «Y», — поселить его у себя теперь, в 1988 году, учитывая, каким он стал, — отнюдь не предел мечтаний.
Впрочем, напоминать ему об этом не было нужды: он и сам минуту-другую спустя сообразил что и как, отчего разъярился еще больше, на этот раз вроде бы на сестру Лил, — та и вообще-то не пользовалась его благосклонностью (как и он ее, насколько я мог судить).
— Чего б Лил не выйти замуж за нее? — вопрошал он. — Они разговаривают по шестнадцать часов в день, вышла бы замуж за сестру — и дело с концом!
Но если Лил когда и хотела выйти замуж, так только за отца. Загвоздка в том, что он чувствовал себя все еще связанным — связанным уже не с мамой, а связанным узами их брака. Некоторое время назад, расчувствовавшись, он сказал:
— Мне иногда думается, что это мама послала мне Лил.
Такой полет фантазии, крайне для него нехарактерный, меня ошарашил, но особого вреда я тут не усмотрел, подумал только: уж не убаюкивает ли он свою совесть и не умаляет ли чувство стыда и вины, выражая таким образом верность покойной, — и сказал:
— Как знать, не исключено.
Он, по всей видимости, не столько старался найти способ предаться Лил всем сердцем (даже он был слишком искушен, чтобы питать такие надежды), сколько ввести ее на равных в их клан с его, единственной в своем роде, во всяком случае для него, историей. Он неизменно окружал своих друзей, стоила любому из них заболеть, заботой, преданно ходил за ними и, наверное, в тот год, когда он поддерживал Лил во время двух ее мастэктомий и выхаживал после них, был ей любящим мужем, по крайней мере более любящим, чем когда-либо. Но только как пациентка она могла хоть отчасти стать ему любимой женой; а едва он стал сдавать, едва стал нуждаться в уходе, в ней тут же обнаружилась куча недостатков — куда ей было до этого образца женского совершенства, Бесс Рот, которую он возвел на пьедестал рядом со своей матерью. С Лил, едва романтический порыв прошел, он вел себя примерно так же, как с мамой, особенно в конце ее жизни, только еще менее сдержанно.
Приступ ярости на время истощил его силы, вскоре он уронил голову на грудь и уснул. Проснулся он на трассе 684, и тут его гнев направился на водителей и их манеру вести машину. Водитель впереди переместился в другой ряд — он взвился:
— Что он себе думает, этот парень?
Другой пронесся мимо нас слева — он завопил:
— Им что, невдомек, что предельная скорость девяносто километров?
Затем:
— Эти грузовики, чтоб им, всю дорогу забили.
Затем:
— Она еще курит! Нет, ты посмотри, у нее ребенок в машине, а она курит!
— Не волнуйся ты так, — сказал я.
— А теперь новое дело — телефоны в машинах. Хорошенькое изобретение, нечего сказать. Ведут машину и лялякают по телефону! Хорошо бы Ингрид согласилась помогать и Эйбу, — ни с того ни с сего сказал он.
— Что-что? О чем ты?
— Хорошо бы Ингрид согласилась помогать и Эйбу, — повторил он. — Его помощница — ужасная стерва.