На одноэтажном вокзальном здании висел неподвижно красный флаг. Тулупова не сразу поняла, почему он тут, но потом, увидев еще с торца и на площади много красных полотнищ и плакат “Слава Великому Октябрю”, вспомнила, что помимо ее бед, в жизни других, нормальных, более везучих, существуют праздники, в том числе пролетарские. Тулупова посмотрела на ледяную корочку замерзшей за ночь темной лужи, в которой отражался фонарь, перехватила кулек с завернутой в одеяло шестимесячной Кларой, в другую руку взяла сумку, закинула ее на плечо и пошла. Дорога от вокзала до дома всегда короче, чем от дома до вокзала.
“Подруга моя, доча-Клара, может быть, ты будешь счастливее, — шла и еле слышно шептала Людмила Тулупова. — Если что, ты придешь, как я, когда-нибудь ко мне и скажешь — “вот, мам”, то я тебя ни о чем расспрашивать не стану. Всякое в жизни бывает. Бывает и так. И так бывает. Ну, и что теперь, нам с тобой расстраиваться? Мы идем по своей дороге, к своему дому. Вот здесь я, Кларочка, родилась. Выросла. У нас хороший, теплый дом с центральным отоплением, между прочим, и вот мы придем туда, и я тебя покормлю, дам тебе сисю. И все у нас будет хорошо”.
Клара спала на руках молодой матери, но, кто знает, может быть, и слушала, запоминала, можно же выучить иностранный язык и во сне, а тут такие обычные слова, про свою дорогу и свой дом.
В общей серости, до самого конца улицы, до горизонта, краснели мокрые, обвисшие, тяжелые флаги. Людмиле вспомнилось, как Шапиро сказала про ноябрьскую погоду, что революцию сделал не Ленин, а озверевшие от промозглости питерские люди, которым просто хотелось тепла. Она тоже мерзла, ей тоже хотелось быстрее прижаться к обжигающей батарее.
Вдруг впереди, на перекрестке, у поворота, в который и ей пришлось бы свернуть к дому, появилась, пошла навстречу бесформенная фигура, и по еле заметным движениям, звериным нюхом Тулупова поняла, что это мать.
— Ма! Ты?
— Люд!
Голоса в темноте и тумане были звонкие, как хрусталь.
— А мне не спится, не спится и все тут, дай, думаю, выйду, — сказала мать и взяла на руки Клару. — Спит?
— Всю дорогу.
— Ты тоже спала в дороге всегда.
Рассказывать про московскую жизнь не пришлось. Объяснять про мужа тоже. Как-то в два слова все уложилось, и Кларка в помощь отчаянно улыбалась, дрыгала ножками. Дед Иван подошел к столу, где ее пеленали, и, хоть был спьяну, рассмотрев главное отличие мужчин и женщин, радостно произнес свое сакральное:
— Девка! Во-о. Точно, девка.
Уже через день Тулупова поняла, что в Червонопартизанске оставаться нельзя — засасывает. Соседи приходили и садились выпивать, праздновать все подряд: приезд, внучку, советскую власть. Люда за столом не сидела, готовила у плиты и думала о том, как ему сказать: кончай летать, летчик, у нас с тобой дочь, у меня есть работа в библиотеке, комната в общежитии, на завод тебя возьмут — я договорилась, и можно учиться, если хочешь, а можно так — сейчас на заводе нормальные люди хорошо получают — что тебе еще надо? Получалось складно, но чего-то, чувствовала, не хватает. Любви. Ее не хватало с самого начала, и теперь неоткуда было взять. Она пыталась найти другие слова — без любви получалось по-школьному правильно, но без смысла. Так ничего не придумав, в середине следующего дня она села на междугородный автобус и поехала в соседнюю область к Виктору Стобуру. Клару мать везти с собой не дала. Людмила нацедила из своей большой груди несколько бутылочек молока на день впрок и поехала за мужем, чтобы привезти его в Червонопартизанск, показать дочь и затем вернуться в Москву уже вместе, втроем, как семья. План выходил четкий. Она нашла расписание автобусов и ясно представляла, каким рейсом отправится, а каким вернется.
Все она делала ради ребенка, а ради Клары, казалось, все можно было снести.
Автобус трясся разбитой степной дорогой, высохшей травой, бесконечными пьяными колеями в полях. Через грязное стекло “ЛИАЗа” она узнавала свое детство, которое проходило где-то здесь, в камышах, лесополосах, и которое теперь, после нескольких лет Москвы, казалось странным. Путешествие без дочери было очень нервным. Мысли путались — то о муже, то о Кларе, то о свекрови, которую ей предстоит увидеть, но когда оказалась перед дверью его квартиры, звонок нажала не раздумывая — приехала и все, будь что будет.
Дверь открыла свекровь. Она будто специально стояла за дверью, чтобы сразу ее открыть и сказать:
— Привет, красавица, вернулась. Проходи на кухню.
И потом крикнула в комнату за закрытую дверь:
— Вить, к тебе москвичка приехала. Жена твоя. Выходи.
— Ну что, рассказывай, — сказала свекровь, сев на стул напротив Людмилы на кухне. — Наелась Москвой по горло?
— Вы — бабушка теперь, — примирительно сказала Людмила, стараясь не обращать внимания на хамоватые интонации свекровиных вопросов.
— Слышали, — невозмутимо ответила свекровь. — Слухами земля кормится. Слухами. Знаю, что и назвала ты ее, как меня, Кларой. Только нас на жалость не надо… брать. Мы не такие, чтоб бросить все и помчаться, задрав штаны, за комсомолом. Мне, конечно, приятно, но зачем ты Витю бросила и с ним не вернулась — этого я понять не могу.
— Я его не бросала, — возразила Людмила, понимая, что у свекрови существует какое-то свое объяснение того, что произошло в Москве.
— А чего за ним не поехала?
— Ладно, мам, мы сами разберемся, — сказал Стобур.
Большой и сильно располневший, он неожиданно появился на кухне в белой майке и синих спортивных штанах с белыми полосами.
— Привет, жена… Женушка.
— Привет, Вить, — сказала Тулупова, увидев теперь как-то особенно четко, насколько ее маленькая дочь похожа на отца.
— Есть будешь? — спросила свекровь невестку.
— Нет.
— Ладно, мам, иди, мы сами разберемся, — повторил Стобур, пропуская мать к двери из кухни. — Иди, иди.
— Я уже один раз ушла… Теперь вон… разбираемся…
В кухне они остались одни. Людмила слышала, как в коридоре небольшой квартиры кто-то надевал женские сапоги, застегивая длинную молнию. Один характерный звук — одна нога обута, второй — вторая.
— Кто это там? — спросила Людмила.
— Не важно, — ответил Виктор.
Он посмотрел на нее и сказал:
— У тебя и тогда были сиськи, а теперь вообще… — и чтобы сбить сексуальный смысл сказанного, добавил вопрос: — Грудью кормишь?
— Кормлю.
— И где она?
— У моих, в Червонопартизанске. Я приехала позавчера утром. А сегодня к тебе. Поедем, дочь покажу. На тебя похожа. Очень.
— А зачем? — неожиданно спросил Стобур.
— Как зачем, она твоя дочь. Ты — мой муж.
— По паспорту, — вставил Стобур.
— По паспорту тоже, — согласилась Людмила. — Дочери нужен отец. Мне — ты.
— Это требует доказательств, — сказал Стобур.
— Каких?
— Доказательств, — повторил Стобур.
Тулупова понимала, что сейчас надо сказать хоть что-нибудь про любовь, что она его по-прежнему… что она помнит только самые светлые моменты, но язык не поворачивался. Она помнила только злой прошедший год; только ту морозную новогоднюю ночь, когда одна сидела на скамейке; помнила только, как вышла из роддома и ее встречали Шапиро и Смирнова, и хотелось сесть в такси незаметно, казалось — вся больница смотрит из окон на ее одиночество, и она повторяла про себя, как клятву: “…таких много, таких, как я, много”.
Хлопнула входная дверь.
— Кто-то ушел, а ты не попрощался, — сказала Людмила.
— Ничего. Это к матери приходили.
После некоторой паузы он добавил:
— Что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы мы поехали к дочери. Автобус к нам через два часа. Я хочу, чтобы ты на нее посмотрел, — с очень выдержанной, спокойной интонацией сказала Тулупова. — А она на тебя. Я верю, если мы захотим, у нас все может получиться. Мне кажется, Витя, что…
— Не важно, что тебе кажется, — оборвал Стобур. — Сиди здесь.
Он вышел из кухни, прошел в одну из комнат, закрыл за собой дверь, и Людмила слышала отдаленное шуршание слов за стеной, тиканье часов, потрескивание старого компрессора в холодильнике. Она думала, что в этой тишине решается все, ее судьба, счастье, любовь, жизнь. Все, что может решаться, то и решается, без остатка. Потом она вспоминала эти минуты и смеялась сама над собой, над пустотой и многозначительностью посторонних звуков, которые, соединяясь с часами, со звуком холодильника, отдаленным бормотанием радиоточки, придавали моменту торжественный вес. Но все было просто: сын советовался с матерью. Мать не хотела, чтобы Виктор опять оказался в Москве и жил “с этой”. Он же, как увидел ее, вспомнил ее вкус, запах ее груди, вспомнил, что в каком-то документе написано, что она “его”, его жена, но сейчас он читал только одно слово — “его”. И хотелось быть с ней. Дочь не вызывала никаких чувств.