— Я все-таки съезжу, дочь надо же посмотреть, — подытожил разговор с матерью Стобур. — Я недолго, возьму машину — и туда-обратно.
Машина, которую он намеревался взять в гараже у своего начальника и друга, была залогом, что сын вернется, а не исчезнет с последующей телеграммой или звонком уже из Москвы.
Он стал одеваться и через несколько минут зашел на кухню и сказал Людмиле, что готов. Они вышли из дома, пошли к гаражам. Как Людмила ни настаивала ехать на автобусе, он не соглашался и говорил, что успеем, сделаем быстро: путевку выпишем, заправимся, и все. Часа три они ходили по поселку, в одном месте брали ключи, в другом — ставили печать в путевом листе, и везде на Людмилу смотрели с провинциальным любопытством, тяжелую осязаемость которого она успела забыть. Стобур на вопрошающие взгляды отвечал односложно: “жена”, “жена приехала”, “из Москвы жена”.
Наконец сели в старый шумный “ЗИЛ”, на продавленные сиденья, покрытые цветным половиком. По верхней кромке лобового стекла болтались малиновые шарики мебельной оторочки, которые раскачивали утомительно однообразный пейзаж за стеклом. Стобур включил фары — их слеповатый свет бессильно сопротивлялся наступающей ночи. Молчали. Долго, километры. Напряженно.
— И чего ты хочешь? — неожиданно спросил Стобур.
— Ничего.
— А я хочу, — сказал Стобур, ударил по тормозам, прижался к обочине и выключил двигатель.
— Что? — задала бессмысленный вопрос Людмила, но и так сразу стало понятно, почему он хотел ехать в Червонопартизанск на машине.
Виктор Стобур расстегнул ремень, долго возился с молнией на индийских джинсах, но потом единым движением приспустил штаны и трусы. Зажег верхний фонарь в кабине и сказал:
— Давай. Возьми.
Людмила смотрела на его возбужденный член, как преступник на представленные в суд доказательства. Видела только ужас в себе и ничего. Безумие. Он — такой большой. Она слышала об этом не раз, но не могла понять, зачем это, для чего, почему это надо делать, какая грязь.
— В рот. Ты же жена, — и добавил через паузу: — Не по паспорту.
Она не могла смотреть на его лицо, боялась встретиться глазами и потушила лампу на потолке кабины. Было стыдно.
Навстречу, слепя фарами, проехал забитый людьми пригородный автобус.
“Как им там хорошо, всем вместе”.
— Ну… в Москве это все делают…
“…может, я очень правильная?”
— Давай, — нетерпеливо шепнул летчик. — Давай.
— Подожди, сейчас, — сказала Людмила.
Она понимала, что это не страсть и тем более не любовь, а унижение. Но она за ним и приехала, приехала, чтобы забрать, вернуть, переписать кусок своей жизни набело, и кто знает, думала она, может, именно это и надо сделать, чтобы у дочери был отец, у нее муж. Она слышала об этом и знала, как это называется, — взять вафлю.
Плоть пахла прелой осенней листвой и лесом, этот запах смешивался с соседним запахом солидола, которым обильно, перед зимой смазали педали сцепления, тормоза и газа. Стобур взял ее за волосы, приподнял и опустил. Она убрала его руку, и так было понятно, что надо ей делать. Войдя в рот, он будто стал отдельным существом, со своим лицом, морщинами, пульсирующим характером.
“Это такая работа у меня, такая. Говорила, что пойду на все, вот — иду, пожалуйста, это можно делать хоть каждый день, если ему так нравится. Каждый день — пожалуйста. И всего-то, не задевать зубами. Все неправильно, не так все делаю…”.
Она вспомнила про девчонку в общежитии, которая рассказывала про это, а она ушла, не хотела слушать. Она мысленно пробежала по лестницам общежития, отыскивая дверь, где та жила — с крашенными хной волосами, такая худая. Она искала ее, кого-то спрашивала, но все крутили головой — не видели, не знали. Она моталась туда-сюда по этажам, от одной двери к другой, туда-сюда, и никто не отвечает — жмут плечами. А она помнит, что была такая и ее надо спросить.
“Что с ним, чего он, чего он там — так начинает дергаться?”
— Ты что остановилась, — сказал Стобур.
— Просто, — соврала Тулупова. — Хочу вдохнуть.
— Не всему ты в Москве научилась.
Людмила услышала в слове “Москва” нелюбовь к себе, обиду, задетое самолюбие.
— Что тебе Москва?
— Ничего. Чего мне Москва? Ничего.
— Я вижу — “ничего”.
Она снова вспомнила характерный длинный звук застегивающейся молнии на женском сапоге. Раз. И два. Ясно представила, когда она это делала — он сравнивал. С той, с носительницей этого звука, этих высоких сапог. И Тулупова вдруг вспомнила, что у нее их нет, что на зиму носить нечего, и стала жутко горько без сапог и без мужа. И неизвестно без чего хуже. Может быть, сейчас сапог хотелось больше. По капле в каждый глаз пришла слеза. В левом капля была чуть больше и могла вытечь. Но ей не хотелось, чтобы он видел ее утирающей слезы, и вообще…
В слабом свете приборной панели и ярком свете луны ее глаза блестели отдельным собственным светом — он его видел. Она снова нагнулась вниз, чтобы продолжить, но Стобур ее остановил.
— Ладно, закончим с этим, — сказал он. — Потом.
Он приподнялся и быстрым движением, разом натянул на себя трусы и брюки. Застегнул широкий армейский ремень, который тогда все носили.
— Поехали.
Виктор повернул ключ зажигания, но стартер откликнулся беспомощным жужжанием. Он тут же повторил попытку, но было ясно, что аккумулятор сел. Стобура предупреждали в гараже, чтобы не оставлял габаритные огни включенными, батарея разряжается быстро, но он забыл и решил, что ненадолго можно. Мощно выругался и выскочил из кабины. Холодный, сырой ноябрьский воздух хлынул из двери.
— Что? — спросила она, когда он спрыгивал с подножки грузовика.
— Что-что? А! — махнул рукой муж. — А-а!
Нашел за ящиком для инструментов большую железную ручку для прокручивания вала мотора, подошел к капоту, вставил и попытался провернуть. Один раз, другой, но мотор остыл, масло было никчемное, да и вообще, провернуть вал грузовика — затея пустая. Каждый раз у нее сжималось сердце, когда он крутил ручку стартера.
“Ну заведись, ну, машинка…” — шептала она.
Стобур ударил кулаком по крышке капота и вернулся в кабину.
— Приехали к теще на блины, — сказал он. — Теперь надо искать, у кого прикуривать. Или замерзнем тут, к чертовой матери.
Он посмотрел в боковое зеркало заднего вида.
— И ни одной машины! Праздник, мать его…
Она включила лампочку в кабине, и она вдруг загорелась ярко, а потом медленно начала тускнеть.
— Выключи.
Тулупова послушно потушила свет.
Через лобовое стекло с лежащими на нем дворниками была видна степь, уходившая в горизонт, в бесконечность окружности земли, в затянутое облаками ночное небо с проступающей сквозь них полной луной. Она подсвечивала серебром тронутые инеем сухие травы.
— Да-а, — подвел итог Стобур, нарушая пугавшую тишину. — Да-а.
— Что делать будем?
— Истории рассказывать, чтобы не умереть от холода во сне, — мрачно пошутил Стобур. — На весь район ни одного нормального аккумулятора — куда они их все подевали?! Жрут, что ли, — на хлеб намазывают?!
Ему не раз приходилось мучиться с машиной и самолетом, снимать большую, тяжелую батарею, тащить, заряжать, заправлять дистиллированной водой, ругаться с начальством, чтобы выделили новую.
— Дефицит, задолбал, бля!
— Холодно, — сказала Людмила.
— Да, — согласился Виктор. — А что? Ноябрь — в ноябре должно быть холодно.
— Очень холодно, — повторила Людмила.
Стобур, разгоряченный прокручиванием вала, еще не замерз по-настоящему и, посмотрев на испуганную жену, сказал:
— Ну что, давай греться.
Он обнял Людмилу своими большими руками — так. Потом по-другому — так, потом еще раз перехватился — так. Тулупова просунула руки под рубашку к его теплому животу. Прижалась плотнее. Стобур чувствовал забытый и знакомый запах своей женщины, на ночном морозце в кабине грузовика он был близкий, яркий, настоянный. Он взял в ладонь Людмилину грудь, сдавил, удивляясь ее размеру и упругости, но она его остановила:
— Не надо, у меня молоко потечет. Мне вообще-то сцедиться надо. Сколько мы здесь еще просидим?
— Не знаю. Я за дорогой слежу, фары издалека видно будет, — Стобур еще раз посмотрел в боковое зеркало. — Но уже ночь, и праздник, кто поедет здесь? Если бы трасса была, мы бы давно уехали…
Несколько минут они сидели молча.
Стремительная неподвижность ночи, ее запахи, обманчивая тишина, порывистый ветер, временами подсвистывавший в щелях плохо пригнанных дверей грузовика, все это входило в них и отражалось во вдруг возникшем желании сказать друг другу что-нибудь по правде. И хорошее. Но обоим было невозможно произнести приходившие на ум слова.
Стобур хотел сказать о том, что она зря приехала и никуда он не поедет, наелся столицей, общагой — хватит. И потом он думал о другой Людке, из райпотребсоюза, которая любила его и лазила по нему, как кошка, и не стеснялась ничего, даже матери за стеной — ей хоть что, если она хочет. Конечно, жениться на ней он не станет никогда, она и постарше его, и потом — зачем брать бабу с хвостом. А ты, Тулупова, со своими нежными, медленными девичьими ласками, да еще пристала с английским — учи. Нет, думал Стобур, хорошая ты, Тулупова, девка, сиськи у тебя вообще — на выставку достижений народного хозяйства можно, дочь у нас с тобой есть, но, честно тебе сказать, не в обиду, зачем мне дочь, ты ее для себя родила, я не просил, так что извини. Честно.