Я встала и в свою очередь поблагодарила миссис Гибб-Бэчелор.
— Вторая девочка из твоей школы… — Миссис Гибб-Бэчелор стала перебирать лежавшие на столе бумаги.
— Агнес Бронтенби.
— Да-да, Агнес Бронтенби. Совершенно верно. Агнес — прелестное создание. Кроме вас, к нам в этом году приехали Мейвис и Цинтия. — Миссис Гибб-Бэчелор помолчала. — Ты совершенно здорова, Марианна?
— Как будто бы да.
— Ты ужасно маленькая, но пусть это тебя не смущает: лучше быть крошечной, чем большой и нескладной.
Я сказала, что привыкла к своему миниатюрному росту, но миссис Гибб-Бэчелор пропустила мои слова мимо ушей:
— В маленьком росте нет ничего болезненного, Марианна. Скажи, зубки у тебя в порядке? Вот и отлично. Мама, надо думать, говорила тебе, что не подобает иметь искусственные зубы.
— Нет, ничего такого она мне, кажется, не говорила.
— Вот как? — Миссис Гибб-Бэчелор опять помолчала, а затем, склонив голову набок, заметила: — Видишь ли, тут, в Монтре, мы живем по старинке, современные нравы нам не по нутру. Я ясно выражаюсь, Марианна?
— Да, вполне, миссис Гибб-Бэчелор.
— Вот и прекрасно. Жить ты будешь в одной комнате с Мейвис. У нее небольшая сыпь, но она не заразная, уверяю тебя. У нас тебе будет хорошо, Марианна. Еще никто из девочек никогда не жаловался.
— Я знаю, профессор говорил мне.
— Вы, я вижу, с профессором уже нашли общий язык. Вот и отлично.
Следуя за миссис Гибб-Бэчелор, я поднялась со своими вещами наверх. Мы пересекли площадку, также увешанную рисунками, и вошли в маленькую, напоминавшую келью комнатку с двумя кроватями, одна из которых была не застелена. Миссис Гибб-Бэчелор кивнула головой в сторону высокого окна с тюлевыми занавесками, опустила шпингалет и широко распахнула оконные створки; под нами в сумерках лежало Lac Leman, мерцали огни Монтре, а над головой возвышались заснеженные вершины Альп.
— Один из лучших видов Швейцарии, — заявила миссис Гибб-Бэчелор, с чем и удалилась.
Я закрыла окно и, даже не раскрыв чемоданы, присела на кровать. После отъезда из Ирландии я старалась избегать людей. На обратном пути в Дорсет и дома мне хотелось быть одной, не слышать, как волнуется за тебя мать и что-то ласково бормочет про тебя отец. «Мы должны просить Бога, чтобы на него снизошел покой», — то и дело повторял он, упираясь подбородком в молитвенно сложенные на груди руки и закрывая глаза. Когда же наконец я отправилась в новое путешествие, то, к своему стыду, испытала облегчение.
— Привет, — раздался голос. — Ты Марианна? А меня зовут Мейвис.
— Да, я Марианна. — Я подняла голову и увидела перед собой веснушчатое лицо. Некоторое время мы приглядывались друг к другу. Я спросила Мейвис, куда здесь приносят письма, и тут же спустилась в прихожую, однако полка для писем пустовала. Сама не знаю, почему я обратилась к ней с этим вопросом, зачем спускалась вниз — письмо ведь еще не могло прийти.
Грудь Агнес Бронтенби стала полнее, чем была когда-то под физкультурной формой, а красивые голубые глаза — еще более водянистыми. В столовой она сидела рядом с Цинтией, напротив меня, а Мейвис — рядом со мной. Профессор с женой обедали отдельно от нас, в другое время.
Столовая (единственное место в доме, где не было рисунков) выходила на теневую сторону. Ее голые стены, равно как и непроницаемые бархатные занавески, были какого-то бурого цвета. Сосновые доски пола были натерты мастикой.
— Кормят всякой отравой, — предупредила меня Цинтия, а Мейвис заметила, что в прошлом году одна девочка отсюда сбежала. Не унывала, как всегда, только Агнес Бронтенби; я сразу заметила, что она изо всех сил старалась не сплетничать и не теряла оптимизма. Она хлебала бесцветный суп с вермишелью и приговаривала, какой он вкусный. Только сегодня миссис Гибб-Бэчелор сообщила ей, что в прошлом году девочка сбежала по чистому недоразумению.
— Какие вы злые, — возмутилась она, когда Цинтия сказала, что миссис Гибб-Бэчелор за всю свою жизнь не сказала ни Одного слова правды.
— А он — вообще кошмар! — сказала Мейвис.
— И псих к тому же, — подхватила Цинтия, добавив, что миссис Гибб-Бэчелор заверила ее родителей, будто у каждой воспитанницы отдельная комната, а мадемуазель Флоранс преподает не только французский, но и немецкий. — Почему же, спрашивается, мы спим по двое? Комнат, что ли, недосчитались? И как это, интересно знать, мадемуазель Флоранс ухитряется преподавать немецкий, если сама говорит, что на этом языке не может произнести ни слова?
— Ты тоже скажешь! — воскликнула Агнес. — Комнат недосчитались!
Она захихикала, а потом с серьезным видом предположила, что и это тоже какое-то дурацкое недоразумение. Она не могла припомнить, что написала миссис Гибб-Бэчелор ее родителям, но унывать в любом случае не стоит.
Начался спор, в котором мы с Мейвис участия не принимали: в столовой были установлены дежурства, и в этот вечер убирать посуду должна была я, а Мейвис — раздать по порции ломтиков яблока с сыром на десерт.
— И потом, — сказала Цинтия, — нам пообещали, что в доме будет прислуга.
— Перестань, Гибб-Бэчелоры и так делают все возможное. Если уж на то пошло, мне лично курс кулинарного дела очень нравится, Миссис Гибб-Бэчелор обещала научить меня готовить жаркое в тесте.
— А по-моему, эта мерзкая парочка очень ловко устроилась: и картинки им рисуй, и еду готовь, убирай за них, мой, да еще ни свет ни заря чай им в постель подавай. Я уж не говорю о том, что профессор руки распускает.
— Смешная ты, Цинтия! Просто, наверно, ты соскучилась по дому. Признавайся, соскучилась? Ничего, со временем тебе здесь понравится.
— Очень сомневаюсь.
В прихожей нас ожидала миссис Гибб-Бэчелор.
— Девочки, — объявила она, — в девять у вас лекция профессора с диапозитивами. — Она придирчиво и как-то брезгливо осмотрела каждую из нас. — Моя дорогая, — сказала она Цинтии, смерив ее строгим взглядом, — к твоему сведению, салфетку следует расстелить на коленях, а не засовывать за воротник. Кроме того, считается дурным тоном ставить локти на стол, когда пьешь чай или любой другой напиток.
— Простите, миссис Гибб-Бэчелор.
— Это лишь те мелочи, на которые я обратила внимание сегодня, Цинтия. Тебя это тоже касается, Марианна.
— Да, миссис Гибб-Бэчелор.
— Вот и отлично.
И с этими словами, обдав нас терпким запахом духов, она бодрой походочкой удалилась.
— Кошка драная! — сказала Цинтия.
На лекции профессор показывал нам диапозитивы с видами Англии, которые он пытался привязать к литературе: цитировал стихи Джеймса Томсона и одновременно показывал слайды Хэгли-парка[40], цитировал и Джордж Элиот, и миссис Гаскелл, и — главным образом — Вордсворта.
— Вот он гуляет с Дороти в окрестностях Незер-Стоуи, а вот его дом в Райдл-Маунт[41], «Присутствие, палящее восторгом…»[42] — Он показал нам Лайм-Риджис и храм Аполлона в Стаурхеде[43]. — «Скрывался я в тени садов, — прочувствованно декламировал он, — средь пышной радуги цветов»[44].
Звучный лекторский голос то затихал, то вновь разрывал тишину, на слайдах поля сменялись лугами, луга — аллеями и клумбами роз. А я неотвязно думала о тебе. «Среди деревьев есть одно, — продолжал профессор, — на поле том стоит оно…»[45] На простыне, которую Мейвис велели натянуть на стене вместо экрана, возникали поля и деревья: дубы и буки, сосны, ольха, ясень, яблони. Поля демонстрировались в разное время года, что-то говорилось про урожай и спелые фрукты.
— Кончит этот гнусный тип когда-нибудь или нет?! — прошипела сидевшая рядом со мной Цинтия.
В ту ночь ты снился мне среди этих самых полей, под этими самыми деревьями. Твое теплое тело грело мое, а губы были такими же жаркими, как тогда.
— Non, non[46], Марианна, — вскричала мадемуазель Флоранс. — Ты совсем не стараешься.
Я же старалась как могла. Извинялась и улыбалась изо всех сил.
«…очень занят, — писал отец, — подготовкой к благодарственному молебну в честь Праздника урожая. После всех ирландских переживаний, твоих сборов и отъезда в Монтре у мамы сдали нервы, и она два дня пролежала в постели. О тебе все мои молитвы, любимое дитя мое».
В знаменитом замке у озера[47] профессор стоял, прислонившись к колонне, на которой когда-то расписался лорд Байрон.
— Ты чем-то огорчена, малышка Марианна? — участливо спросил он, пока остальные с любопытством рассматривали размашистую подпись.
— Нет, — соврала я. — Вовсе нет.
— Если что, всегда приходи ко мне. Мне можешь рассказывать все что угодно.
Он подошел ближе, положил мне руку на плечо и сказал, что он — мой друг.