Со временем я стала удивляться собственному упорству и корить себя за него. «Перестань ждать, — говорила я себе. — Ты живешь в таком напряжении, ты все время так требуешь этой любви, что можешь не заметить ее возвращения. Ты успела забыть, что такое любовь, считаешь, что тебе ее недостает, и устраиваешь бурю в стакане воды. Вполне возможно, она давно вернулась, ты же любишь своего сына». Но знала, что это не так. Знала, потому что при этих словах сердце разрывалось, как кусок шелка в недобрых, неосторожных руках.
В начале первого дверь открылась и появилась Симона. Одна. Тушь размазалась и потекла по щекам. Она походила на сову: волосы перьями торчали во все стороны, сверкающие глаза округлились, носик заострился, плечи ссутулились. Бен хотел поцеловать ее в щечку, но она оттолкнула его и уселась за столик под моей книжной полкой, прямо под «Периодической системой» Примо Леви, «Метаморфозами» Овидия и пьесой «В молочном лесу» Дилана Томаса. Мне подумалось, что надо бы переставить книги, чтобы увенчать ее совсем другими: «Дядей слоном» Арнольда Лобеля, «Шошей» Исаака Башевиса Зингера и сборником стихов Каммингса. Эта корона пошла бы ей больше. Не корона — уютная шапочка. Я видела, что Симона страдает. Отметила отсутствие Анны, вопиющее, неприличное! Мне хотелось сказать Симоне: у нас здесь едят. А не плачут. Рыдания распугают всех посетителей. Но я промолчала. Вытерла тряпкой руки, попросила Бена последить за куриной печенкой, которую только что обжарила и поставила в духовку, и села напротив Симоны. Вытерла ей щеки салфеткой. Она не сопротивлялась.
— Сволочь, — выдохнула Симона.
Я поняла, о ком речь. Сволочь — это ее alter ego, ее правая рука, которую внезапно отсекли.
— Всегда врала и притворялась, — прибавила, плача, девушка.
Мне нравится глагол «притворяться». Человек притворил дверцы души и надел маску.
— Все продумала. Нарочно сказала, что он ей не нравится. Из зависти. Да, из зависти. Потому что он даже не смотрел на нее. А потом, когда мы стали встречаться, она все сделала, чтобы он…
Анна отбила у Симоны возлюбленного. Настоящая трагедия. Поле битвы, залитое кровью, хрупкие бамбуковые хижины, сметенные потоком огненной лавы. Симона говорила обыденными, сто раз повторенными, затертыми фразами, но горе ее было неподдельным, безмерным, невыносимым. Я вспомнила свою первую неразделенную любовь, взрослые посмеивались надо мной, снисходительно умилялись моей наивности. Я не знала, как утешить безутешную. Что бы мне хотелось услышать в юности, когда я сама горевала? Забыла. Забыла даже, что чувствуешь, когда тебя разлюбили, обманули, унизили, предали. Уверена, что это гораздо мучительней, чем когда ты сама разлюбила, обманула, унизила, предала. Мне больно об этом думать. «Может быть, Бен сделал правильный выбор», — предположила я, но тут же вспомнила, что выбор тут ни при чем, так сложилось, в его жизни нет любви. И если бы вообще не было любви, влечения, секса, Анна сидела бы сейчас «У меня» за столиком рядом с лучшей подругой. Никто бы не плакал и не мечтал убить или умереть. Я представила себе умиротворенную, упрощенную вселенную, очищенную от вожделения и страстей, упорядоченную, рациональную. Женщины и мужчины спокойно сосуществуют и помогают друг другу. У них масса свободного времени, они читают, ходят в театр, на выставки, на концерты. Вместо того чтобы, задыхаясь, сгорая на медленном огне, мчаться на тайное свидание, шествуешь по улице, мирно и не спеша, прислушиваешься к дружелюбным беседам прохожих, подходишь к кассе, покупаешь билет, а потом сидишь в зале и смотришь со слезами восхищения, как великолепно танцуют на сцене. Головы у всех ясные, тела не растрачивают энергию понапрасну. Можно заниматься наукой, спортом, всеми видами восточных единоборств. Люди всегда и повсюду вместе. Общество, преодолев раздвоенность, наслаждается общением как танцем. Толстяки не стесняются плавать в бассейне, худышки не боятся раздеться на пляже.
— Ты очень его любишь? — спросила я у Симоны.
В ответ услышала душераздирающий крик: «Да!» И девушка снова отчаянно разрыдалась. Этьен, маленький мальчик, обожающий наши сэндвичи с индейкой, сочувственно посмотрел на Симону. Подошел и похлопал ее крошечной лапкой по руке. Она даже не заметила.
— У тебя вся жизнь впереди, вот увидишь, полюбишь другого, — сказала я.
То же самое говорила подруга моей матери, когда я в пятнадцать с половиной выплакивала свое горе у нее на плече. Тогда я сочла ее старой дурой.
Я отвела Этьена к его столику и утешила как могла.
— Принеси девочке тарелку супа, — попросила я Бена. — Сметану положи отдельно на блюдечко. И прибереги для нее каштановое пюре.
Я проверила, хорошо ли подрумянились куриные печенки, и принялась переворачивать их лопаточкой. Было ощущение, что мне лет сто, не меньше.
Если бы на свете не было любви, желания, секса, Венсан не требовал бы поцелуя в придачу к утреннему кофе.
Тебе кофе?
Если хочешь.
И поцелуй?
Если хочешь.
А что еще?
Все что хочешь.
Если бы я знала, чего хочу!
Накануне Венсан приходил сюда. Вошел через черный ход. От него веяло хризантемами, в волосах застряла ромашка. Он не сразу меня увидел: я стояла позади него и переставляла книги на полке. Так что успела ощутить запах, привыкнуть к его присутствию. Было уже за полночь, и меня заинтересовало, что же он делал после закрытия магазина, дожидаясь окончания работы «У меня». Домой не ездил — иначе вынул бы из волос ромашку; в бар не ходил — от него не пахло сигаретным дымом, и в ресторан тоже — не пахло едой. Он оставался у себя в магазине, подражая мне, своей соседке, пытался понять, как же так можно жить. Наверное, полежал на полу, прямо на влажных, усыпанных лепестками половицах. Потом взял в охапку цветы на плотных стеблях, зарылся в них лицом, погрузил пальцы в оцинкованное ведро, в холодную душистую воду.
Венсан обернулся, услышал мое дыхание. Мне захотелось спросить, что он тут делает. Но ответ я знала. Начала-то все я. Поцеловала его, и теперь он считал меня своей. Для того чтобы все оборвать, мне пришлось бы с ним поссориться. Выгнать его, обидеть. Не говоря ни слова, он обнял меня. Изо рта у него пахло приятно. Коврижкой. Мне понравилось.
Долгий поцелуй. По старательным движениям его языка я догадалась, что Венсану скучно. Чего-то недостает. Я давно поняла, что любопытство играет не последнюю роль в любовных отношениях. Мечтая о поцелуе, о прикосновении к губам, небу, языку другого человека, надеешься, что он станет откровением, истинным блаженством. Но проходит время, ты уже привык, все знакомо, спасибо, а дальше что? Хочется проникнуть в таинственные уголки, ощутить неведомые изгибы, полюбоваться запретным. Глаза — неистовые и бесстрашные первооткрыватели. В нас таится страсть к исследованию. Озарение, которым оно закончится, сулит ищущему телу освобождение. Лично мне всегда хотелось не познать, а узнать другого, но, быть может, это только моя особенность. Нет, не только моя, все мы ищем одного и того же: узнавания, и тот, кто считает, будто все одержимы жаждой власти, ошибается. Венсан тоже хотел узнать меня, и поэтому его рука скользила между моими бархатными брюками и бархатной кожей. Она погружалась все глубже, ощупывала меня, стала частью меня, моей третьей рукой, обещанной Шарлем Фурье. Холодная, пахнущая хризантемами, с длинными ногтями, что слегка царапали там, где я — сама нежность. Слишком смелая. От ее нескромного проворства я покраснела. Теперь я знала о Венсане все, и он тоже все знал обо мне. Больше нам нечего узнавать. Едва соединившись, мы увяли. И если сумеем дойти до конца, в этом не будет смысла, мы ничего не найдем, ничего не утратим. Мы с ним ошиблись. Думали, что плывем в загадочную Индию, а бросили якорь в угрюмой бухте давно открытой Америки.
Что делать с нахальной рукой?
Я не решалась вырвать ее, как сорняк. Надеялась, что она исчезнет сама собой, усыпленная скукой, вынырнет, отделится от меня и вернется к нему, не ухватив ни крупицы правды, чужая рука на чуждом ей теле. Но нет, рука не успокаивалась. У меня не было сил сопротивляться, я деревенела от ее тупого упорства и, чтобы не обескуражить Венсана, сделать вид, что принимаю его ласку с благодарностью, стала думать о другом. О том, чье имя на протяжении многих лет под запретом, имя — ключ к моим чувствам, к моему сердцу, ключ, чья тяжесть в ладони вселяет веру, будто запертая дверь — не препятствие. Безудержная улыбка расплылась на лице неисправимой идеалистки. Октав, октава — чистый интервал, частый, наименее загадочный. Людей не называют Терциями, Квинтами, Септимами, зато… Зато октава превратилась в имя Октав. В его имя. Имя мальчика, ради которого я сожгла все мосты, сломала прежнюю жизнь. И теперь его язык проникал в мой рот. Но не будем забегать вперед.
Октав исчез, и мы о нем позабыли. Гуго прогнал друга, потому что тот его предал, обманул, унизил. Что ж! Жалко, но что я могла поделать? Вместо него появлялись Каримы, Матиасы, Улиссы. Я по-прежнему играла роль добросовестной матери: приветливо улыбалась, принимала, угощала, провожала. Друзья сына хорошо ко мне относились. Считали славной. Хорошенькой. Спрашивали Гуго, почему я такая молоденькая. Кое-кто говорил, что я готовлю лучше его мамы. Мой подросший мальчик передавал мне их похвалы вялым тихим голосом. Я слушала вполуха. Мальчишки меня утомляли. Деятельные, шумные, хитрые, общительные, ловкие, неутомимые вратари, нападающие, защитники, они к тому же катались на роликах и скейте. Я с нежностью и грустью вспоминала тихого Октава, ленивого, беспомощного. Зря вспоминала. Его же выгнали.