— Да кому же?… Господь с тобой, запертый дом стоит всегда, в аккурате… Племянницу с мужем однажды пускала пожить, а больше никого…
— Вот гляди: как прижму пальцем, так слабее идет, а как отпущу — сразу хлещет. И юбку уже залило, и пальто… Видно, жилу порвало… И гвоздь такой ржавый был — страсть…
— Если к фершалу бежать, так это шесть километров, и лошадей уже в деревне ни у кого не осталось. А в аптеку — так и того дальше.
— Может, жгут какой наложить?
— Высоко больно. Нога там толстая, не пережать…
— А вот Григорьевна как-то говорила, что ты при случае травами лечишь. И что заговоры старые знаешь.
Старуха разогнулась от вороха тряпок, вытащенных из сундука, обернула к ней пропеченное солнцем лицо:
— Зачем же она на меня напраслину… Теперь за такое…
— Нет, я же ничего. Просто говорила, что раньше ты настойки всякие делала и кровь умела заговаривать.
— То давно было.
— Я, может, Григорьевне скажу, что не пропала икона, а что в пожаре сгорела…
— Теперь травам веры нет… Все ренгены да антиботики эти.
— …Все лучше. Недаром же говорят, что если в огне, значит, Бог взял, а не чужие люди…
— А что ети антиботики? Тоже ведь трава, только заплесневелая.
— Ох, голова что-то кружится…
— Так ты говоришь, ты в заговоры веришь?
— Как же не верить? Я все детство с бабкой в деревне жила. Вот мастерица была заговаривать. За двадцать верст к ней приезжали. И от язвы знала, и от лишая, и от грыжи, и плод могла вытравить, и сердце приворожить.
— Вспомнить, что ли, старое…
— Поспеши, Борисовна, вспомни. А то видишь — пропадаю.
— Но ты уж меня не выдавай потом, Игнатьевна.
— Да Господь с тобой — кому же я выдам?
— Ладно… Ты устрой пока ногу, а я помолюсь, чтобы Господь силу дал. Может, и снизойдет Милостивец, ниспошлет мне, грешной…
Старуха протерла низко висевшую икону полотенцем, потом попятилась назад, встала на колени. Не отрывая взгляда от ее склоненной спины, женщина вытянула на лавке пораненную ногу, подсунула под нее сумку, осторожно открыла молнию, засунула внутрь руку. Щелчок включенного магнитофона показался ей неожиданно громким.
Но нет — старуха не услышала. Осторожно, словно боясь растерять молитвенную сосредоточенность, размеренно крестясь, она перешла, так же пятясь, к лавке, снова опустилась на колени. Слова молитвы начали перемежаться то ли с причитаниями, то ли со всхлипываниями, потом стали распадаться на отдельные слоги, утрачивать связь, сплетаться в негромкий напев, в котором было что-то и от колыбельной, и от частушки, и от марша, с настойчивым, но неуловимо меняющимся ритмом. Морщинистые, с неровно обломанными, потемневшими ногтями пальцы нависали над раной, то приближаясь, то удаляясь, то касаясь кожи по сторонам.
Настойчивый ритм все ускорялся, выпеваемые звуки делались все выше по тону.
И вот края блестящей кровяной лужи начали тускнеть, подергиваться корочкой, корочка медленно стягивалась в сплошную пленку. Прибывающая из центра кровь напухала мениском, но тоже быстро густела, сжималась, темнела, пока наконец не застыла черным неровным бугром.
Старуха с напряжением перевела дух и подняла опущенные веки:
— Вот так-то… Вот… И мы тоже еще… Не забыли, видать… Без антиботиков ваших…
3
Начальник линейной милиции Псковского железнодорожного узла лейтенант Колыванников сидел в дежурном помещении над линованным листом бумаги, вглядываясь в выведенные на первой строчке слова: «Список упущений». Но сосредоточиться все не мог, потому что, как больной зуб языком во рту, трогал, оглаживал, посасывал глубокую и давнюю обиду в душе. И не только на то была обида, что далеко за пятьдесят уже и скоро на пенсию, а до старшего лейтенанта, судя по всему, не дослужиться, или что в родной семье стало жить шумно, как в самой озверелой очереди, или что здоровье утекало из отяжелевшего тела, а главное на то, что чем дальше, тем больше все вокруг делалось неправильно, неуправимо, не в нужном смысле, не по его. И если он пытался говорить с кем-то, обсуждать, объяснять, как бы надо, слушали его плохо, невнимательно, и то чаще всего только подчиненные или задержанные. Не так говорили люди, не так ходили поезда, не так пахали землю, не в те цвета красили стены, не про то писали в газетах, не туда плыли корабли. Список упущений становился длиннее с каждым днем, но даже если бы написать его весь на бумагу, то подать его наверх по начальству было некому. Начальство с ним не считалось.
Гомон голосов, детский плач, шарканье ног, звяканье касс, запахи жареной рыбы, огуречного рассола, вареной гусятины (с прошлой недели не распродана), нестираной одежды, мазута, локомотивного дыма — все на минуту сгустилось, ворвалось из зала ожидания в приоткрытую дверь, вытолкнув вперед Котьку Сапожникова. Котька придержал покосившуюся милицейскую фуражку, хитрым глазом вгляделся в Колыванникова (видел ты, лейтенант, или не видел, как я вчера со сцепщиками поллитру раздавил на дежурстве?) и вкрадчиво сказал:
— Совет нужен, Степан Степаныч. Даже, может быть, вмешательство старшего по званию. Вас то есть. Женщина там в зале сидит. Очень несвойственная. И ничего плохого вроде не делает, а смущает. Не прикажете ли привести?
— Что за женщина?
— Одета совсем как простая, а лицо не сходится. Гладкое слишком. И глаза больно открыты. Смотрит так долго-долго. В такой одежде так смотреть — это явно обман. Спину тоже очень прямо держит. Вообще, хотя по марксийской науке — предрассудок, думаю, сглазная сила в ней есть. Обманчивая женщина. А также прельстительная.
— Ладно, приведи. Но без грубостей. Скажи, дело есть. Начальник, дескать, просит помочь разобраться.
Глядя на закрывающуюся за Котькой дверь, Колыванников вдруг подумал про дочь, что вот в этом, видимо, все дело, в этих словах: «сглазная сила». Нет в ней сглазной силы, а без нее ни кудряшки, ни губки, ни попки, ни титьки не помогут. Как уезжала она тогда в братскую страну на военно-охранную службу работать по призыву военкомата в гарнизонном буфете заведующей и продавщицей, так все на проводах ей говорили, что словит она жениха в первый же месяц («там ведь без женщин-то они просто на колючую проволоку лезут») и станет то ли капитаншей, а то и майоршей. Но охранять братскую страну от мирового империализма посылали офицеров все больше женатых (и правильно — чтоб не дурили там с братскими бабами), а с солдатами она не хотела (хотя иной солдат тоже может далеко выслужиться, если выйдет хорошая перетряска наверху среди генералов и маршалов с очищением мест, как раньше бывало). Наконец все же, через год почти, написала, что у нее любовь с лейтенантом Арсением, который на хорошем счету, и взвод его на учениях всегда первый, и сам отличный стрелок, и они хотят пожениться.
Колыванников, однако, всегда семь раз отмерял, прежде чем чего-нибудь обрезать, так что написал начальнику части запрос про лейтенанта — действительно ли так хорош? И получил ответ, что действительно — отличник боевой и политической, врагов рабоче-крестьянской власти может разить из многих видов оружия на выбор, дисциплину блюдет и даже в самодеятельности исполняет танец с саблями Гаянэ, но зовут его не совсем Арсений, а Арсен. Арсен Банаян. То есть кругом армяшка.
Три дня после этого Колыванников ходил как обухом в глаз стукнутый. Стоило ему представить знакомых, сослуживцев и начальников, как они будут, усмехаясь, поздравлять его с курчавым зятем или как молодожены приедут на побывку и надо будет звать гостей и притворяться, что все нормально в братской семье народов, и как пойдут потом цыганистые, курчавые внуки, такая изжога разгоралась внутри, протягивалась от живота до горла колючим жгутом и тянулась, раздирая внутренности, так что никакая сода не спасала.
Нет, не то чтобы лейтенант Колыванников был против чучмеков. Все равно их столько уже развелось повсюду, и не только по тамбурам и базарам, но даже на важных постах, при кабинетах и телефонах, так что ради интернационального долга надо терпеть вплоть до мировой революции (а там уж поглядим), да и сам он, если честно сказать, по материнской линии был из казанских татар, — но армяшка?! Нет, это было сверх его сил. Ведь известно же, что армяне не лучше жидов, что у них с жидами страшный заговор и весь мир поделен по Кавказу: что сверху и слева — то жидам, а что снизу и справа — то армяшкам. Только не очень-то они границу соблюдают, если уже до того дошло, что ереванский их «Арарат» приезжает прямо в Москву и нагло захватывает футбольный кубок всей страны. Не скажешь ведь даже, что выигрывает, потому что, кто был на матче, своими глазами видели, как они прямо на поле сотенные взятки «Спартаку» в футболки совали, а уж вратарю и судье так прямо по пачке сотенных. Это уж не упущение, не разгильдяйство, а такой всенародный саботаж, что по двадцатнику надо срока лепить, а вратаря расстрелять в воротах по высшей мере.