Ему опять захотелось перечитать, о чем говорили его друзья перед тем, как он, покинув так называемое совещание, вернулся в комнату, где они его ждали.
Д-р Облат как раз о чем-то вещал в обычном своем, возвышенно-манерном стиле; когда его монолог закончился, в комнате воцарилось долгое молчание. Шара всхлипывала, время от времени поднимая к покрасневшим глазам платок. Кюрти сидел в стороне от остальных, погрузившись в глубокое молчание.
Облат (заметив, что Шара и Кюрти его почти не слушают, старается закруглиться). …В общем, с тех пор мне не дает покоя мысль: а что, если он — кто знает? — совершил философское самоубийство. Как, скажем, какой-нибудь персонаж Достоевского. Я вполне мог бы допустить такое. Если речь идет о нем — мог бы.
(Тишина.)
Ладно, беру свои слова обратно.
(Тишина.)
Просто пришло в голову…
(Тишина.)
Вообще-то нам, конечно, ничего не известно. Я вот даже не знаю точно, как… словом, каким образом…
(Тишина. Кюрти косится на жену, но Шара молчит.)
Кюрти. Шара скажет.
Шара. Таблетки.
Облат. Это я уже слышал. Снотворное?
Шара (враждебно). Не знаю. Когда меня вызывали в полицию…
Облат (ошеломленно). Вызывали в полицию?
Кюрти. У Шары был ключ к квартире.
Шара. Не было у меня никакого ключа. Ключ был у Кешерю.
(Кюрти кивает, но по его кривой улыбке видно, что он не верит ни единому ее слову.)
Послушай, Шандор… Может, лучше, если мы разойдемся?
Кюрти. Конечно, лучше.
Шара. Тогда давай разведемся. Кюрти. А зачем? Разойдемся, останемся вместе — какая разница? Потом, это же сколько хлопот…
Ш-ш-ш… Буквы, словно стайка суетливых воробьев, которых вспугнула кошка, стремительно улетели с экрана. Кешерю набрал текст пьесы и на компьютере, чтобы читать то на экране, то на бумаге; правда, больше всего ему нравился все же вариант рукописный, который тоже был в папке: небрежный почерк Б. для Кешерю был предельно понятен. К каждой сцене прилагались пояснительные наброски, дополнения, напоминания, заметки, описания, хотя вырастающие из этих заметок диалоги в окончательном своем виде едва отличались от самих заметок, а эти последние — от реальности (или, говоря точнее, от так называемой реальности), то есть от того малодостоверного и путаного нагромождения образов, слов и событий, которое содержалось в памяти Кешерю.
«Действие первое. Место действия не меняется. Четверо действующих лиц: КЕШЕРЮ, ШАРА, КЮРТИ, ОБЛАТ. Что их объединяет? Общее прошлое, а также — отношение к Б. Случайность обоих этих факторов. Прошлое — случайная общность судеб, вроде сена, собранного вилами в копну. Прошлое — общий для всех для них мир, постыдную тайну которого они совместно оберегают. Они ни разу не назвали этот мир по имени, они всегда будут этого избегать. Застывший мир приостановленных, отложенных жизней, мир, на котором непрестанно оставляет нечистый след суетная надежда. Но им это видится не так. Они хранят в душе лишь смутную память о повседневной борьбе, когда всеми силами, что называется, руками-ногами они штурмовали стены, которые выглядели неприступными; штурмовали до тех пор, пока однажды — неведомо как и почему — сопротивление вдруг исчезло, и они внезапно оказались в пустоте, которую, в первом приступе хмельной эйфории, приняли за свободу.
В этом плане весть о самоубийстве Б. — совершенно независимо от степени скорби, с которой каждый из них эту весть встретил, — стала для них как гром средь ясного неба, как удар в спину, как нежданное опровержение, перечеркнувшее все, к чему они уже успели привыкнуть. Они пытаются осторожно выяснить причины этого поступка. По мнению Облата, все дело тут в философии. В радикальном негативном мировосприятии, в „беспощадно доведенной до своего конца“ логической цепочке, которая в конечном счете приводит к депрессии, самоуничтожению, физическому и духовному краху. Рядом с Б., говорит Облат, он, Облат, доктор философии, который занимается философией профессионально, на университетской кафедре, — выглядит новичком, дилетантом. Правда, он никогда и не утверждал, что он такой уж оригинальный мыслитель. „Будь я таковым, может, мне бы тоже давным-давно разбили ухо, или почки отбили, или что уж они имеют обыкновение отбивать“, — говорит он, и эти слова, очевидно, должны означать нечто вроде почтительного поклона в сторону Кюрти. Облат вспоминает, что несколько лет назад они с Б. много и яростно спорили по разным философским вопросам: они тогда вместе оказались в „доме творчества“, как назывались в те времена подобные заведения. Помнится, они гуляли в лесу, шелестя опавшей листвой — дело было поздней осенью, — и под тучными платанами вели перипатетические беседы.
— Мы совершали долгие прогулки по лесу, — рассказывает Облат, который любит эпические вступления. — Он доказывал, что трагических людей в мире больше не существует. Думаю, вы тоже слышали эту его теорию. Но там, в Матре, он формулировал свои мысли невероятно четко и афористично. Тотально редуцированный человек, или, иными словами, выживший, говорил он, есть человек не трагический, а комический, ибо у него нет судьбы. С другой стороны, он живет с сознанием трагизма своей судьбы. Это — парадокс (па-а-ра-а-докс, манерно произносит Облат), который у него, у писателя, находит выражение просто как стилевая проблема. Должен заметить, эта мысль заслуживает внимания, — добавляет он, и на лице у него написано снисходительное одобрение: наверное, с таким лицом он в университете отзывается об особенно удачных курсовых работах. — Выживший в его системе — это особый подвид, — продолжает Облат, — нечто вроде подвида в животном мире. Он считал, что все мы — выжившие и этим обусловлен извращенный и вялый характер нашего миросозерцания. Освенцим. Потом — сорок лет, прожитые после войны. Он сказал, что пока не нашел исчерпывающего объяснения для этой последней деформации выживания — то есть для этих сорока лет. Но — ищет, и вроде бы уже близок к финишу.
Облат замолкает и выдерживает небольшую, но весомую паузу.
— Вот я и подумал о философском самоубийстве, — произносит затем д-р Облат. — Возможно, он решил, что это и есть искомый ответ. — И поспешно добавляет: — Во всяком случае, его ответ.
Остальные не очень-то с ним согласны.
Кюрти:
— Он жил не как человек, который собирается покончить с собой. В своем роде он был виртуоз жизни.
Облат:
— Виртуоз жизни? Что значит — виртуоз жизни? Это, уж не сердись, нуждается в некотором пояснении.
Кюрти:
— Избегал любого участия в чем бы то ни было, никогда ни во что не впутывался, не верил, не бунтовал и не разочаровывался.
Облат:
— Можно добавить еще, что едва жил обычной человеческой жизнью, что никогда никуда не ездил, что у него не было никаких амбиций. Пускай так. Но это еще не значит, что я не прав.
Кюрти:
— Он оставался невинным, как старая дева.
Облат:
— Я бы предпочел сказать: никто не прожил эти сорок лет более элегантно, чем он. Он не жил, а парил… парил, как… — Он замолкает.
Облат собирался сказать: парил, как белоснежный альбатрос над льдисто-серым океаном. Но сообразил, что сравнение это ничем не оправдано. Просто вчера вечером, перед тем как заснуть, он перечитывал „Моби Дика“.»
Скоро, сами того не желая, они возвращаются к вопросу о полиции. Облат не в курсе. Кого вызывали? Зачем вызывали? О каком ключе речь? Оказывается, о ключе от квартиры Б. Дело в том, что у Кешерю был ключ от квартиры Б. Смотри ты, удивляется Облат. Б., аристократ духа, раздавал ключи от своей квартиры? Да, говорит Кешерю. Он тоже был в первый момент удивлен необычным знаком доверия со стороны Б. Тот хотел, чтобы Кешерю занялся его рукописями, готовил их к печати. Он пригласил Кешерю к себе, показал, где что лежит. И предоставил полный карт-бланш: пусть копается, выбирает, делает с ними что хочет. Кешерю был тронут до глубины души. Он всегда об этом мечтал, считая, что Б. должен печататься как можно больше. Втайне Кешерю надеялся, что найдет где-нибудь в ящике стола целый роман. Сегодня, увы, истинные намерения Б. очевидны: он просто хотел заранее позаботиться о судьбе своего творческого наследия. Да, понятно, говорит Облат. Это ведь именно он, Кешерю, первым узнал о смерти Б. и позвонил в полицию, верно? Да, верно. А чего тогда они хотели от Шары? Кто их знает, говорит Кешерю. Когда он обнаружил тело Б., то, совершенно растерянный, позвонил Кюрти. Того дома не было. Тогда Кешерю попросил Шару прийти к Б.; вернее, в квартиру Б. Зачем? — удивляется Облат. Потому что он, Кешерю, был так потрясен, увидев Б. мертвым, что ему казалось, он не выдержит один, рядом с трупом, ни минуты. Так что соседи по дому «видели какую-то женщину»; поэтому Шара тоже была вызвана в полицию, но вскоре картина прояснилась… Пока идет этот разговор, Кюрти с шумом разворачивает газету и демонстративно погружается в чтение, словно ему никакого дела нет до происходящего. А от Кешерю-то они чего на самом деле хотели, не унимается Облат. «Ничего. Идиоты», — говорит Кешерю.