Все-таки иногда Колумбыча посещала тоска. Неясный комплекс тоски пожилого мужчины, где выделялась грусть по несуществующему сыну, из которого так приятно делать мужчину, тоска по дому, который можно назвать своим, откуда тебя понесут достойно хоронить и будут плакать люди, грусть по неведомой местности, в которой есть все, что искала твоя душа, той самой местности, которая для каждого человека бывает только одна.
Но тоска на него нападала редко, ибо он имел все, чего мог желать: мужское общество, к которому он привыкал двадцать пять лет, четкую полуармейскую жизнь, охоту и рыбалку, из-за которых он всю жизнь служил в глухих гарнизонах и менял Алтай на Саяны, Саяны на болота Полесья или Туркестан.
Уже в амурские времена в экспедиции появился Адька.
Жизненный путь Адьки был прост и определился в девятом классе, когда он в селе посреди Барабинских степей прочел книгу топографа Федосеева «В тисках Джут-дыра». Как истый сибиряк, Адька решил судьбу сразу и основательно. Он поступил в топографический институт. В институте он не готовился стать ученым, несмотря на научное поветрие века, не вникал особо в проблемы планетарной или математической геодезии, а просто готовил душу, голову и тело к работе рядового экспедиционного инженера, труженика земной картографии. Для этого он обтирался по утрам снегом, три раза в неделю бегал на лыжах, спал зимой в спальном мешке при открытом окошке, а также выписывал охотничий журнал и два специальных.
Курс подготовки кончился. Адька получил диплом, направление и покатил из сибирского вуза еще дальше на восток, к назначенному месту. И хоть был он уже инженер и взрослый человек, но крепко надеялся на романтические перспективы вроде тех, что описаны у Федосеева.
Когда он добрался до места, на временной базе, состоящей из нескольких самодельных срубов, имелся только один человек. Человек этот в момент появления Адьки был занят замечательным делом: прилаживал оптику к трехлинейной винтовке. На стенке одного из срубов были распялены две медвежьи шкуры, тут же валялись красномясые пластины рыб и стоял набор удилищ с катушками и без них.
– Ваше хозяйство? – спросил Адька, кивнув на это великолепие.
– Я завхоз, – ответил незнакомец. – Мое дело – склад, снабжение мясом-рыбой и прочая помощь в работе.
Положив винтовку на стол, он выпрямился так под метр девяносто и крикнул: «Ося!» Тотчас в избушку вошел, покачивая головой, журавль и посмотрел на Адьку умным черным глазом. Сердце Адьки дрогнуло, и с этого момента началась его дружба с Колумбычем.
К работе Адька приступил с истовой старательностью, можно сказать, лег в работу. В этом ему помогали выработанное по системе здоровье, несомненный нюх, необходимый топографу для выбора нужных вершин, с которых идут основные засечки, и сибирская основательность, столь необходимая при скрупулезных камеральных расчетах.
Адька и не задумывался никогда, счастлив он или нет. Это была его жизнь, которую он выбрал на десятки лет еще в девятом классе. Вечера можно было проводить с Колумбычем за нужной беседой о системе оружия, с которым охотятся на крокодилов, или размышлением о судьбах снежного человека.
Когда на Колумбыча накатила блажь и он нашел то самое место, Адька опечалился больше всех, хотя и вся экспедиция крепко грустила.
Честного завхоза найти можно, но где еще найдешь человека, который разотрет по-отцовски ноги и спину после адской ходьбы по курумнику с двумя пудами железных скоб на спине, и кто еще в дождяную тоску расскажет про жуткие ветры в черных гобийских пустынях и про вкус воды в колодцах джунгарских степей?
Ради проводов Колумбыча экспедиция «спустилась с гор» в приисковый поселок, откуда ходили автобусы до железной дороги. Всю дорогу Колумбыч, словно оправдываясь, толковал насчет всеобщего оскудения жизни для истинно бродячего человека: «Автобусы всюду ходют, и, говорят, скоро даже в Якутске паровоз загудит… Не-ет, пора на покой…»
В поселковом магазине взяли они несколько бутылок вина и пошли в столовую, чтоб там уже проводить Колумбыча по всем экспедиционным правилам. Но получилось скучновато: портвейн ни к лешему не годился, Колумбыч ковырял вилкой в тарелке и бубнил: «Вот вам, пожалуйста: прииск, золото, а в столовой „котл. рубл. с верм. и пом.“. И в Самарканде это, и хоть куда ни заберись, везде будет стоять столовка, и будут „котл. рубл. С верм. и пом.“. Немного только развеял их один загулявший братишка-старатель. То ли для маскарада, то ли душа требовала, но вырядился он, как у Мамина-Сибиряка, в широченные шаровары и красную рубаху навыпуск. В одной руке нес человек никелированный электрический чайник, на носике чайника висел стакан, на другую руку нанизаны были круги краковской колбасы. Подходил этот хлебосольный малый к каждому, кто сидел в столовой: „Пей!“ – и протягивал чайник со спиртом; „Закусывай!“ – и протягивал руку с нанизанной колбасой. Все рассмеялись при виде доброго этого парня, а Колумбыч сказал: „Чего смеетесь? Может, это последний человек на всю Сибирь. И костюм-то у него, поди, из театра, а на чайник да колбасу всю зарплату угрохал – жена ему взбучку даст…“
Видно, окончательно заела его тоска по какому-то неизвестному месту.
Автобус пылил по разбитой приисковой дороге к железнодорожным путям, прилегающим сквозь города к цивилизации, к иным обрядам и иным обычаям жизни в других географических точках. Все долго стояли на дороге и смотрели вслед, прощались, может быть, навсегда, и каждый, как положено, вспоминал разные добрые случаи, эпизоды, которым суждено войти в экспедиционную летопись, ибо специфика их работы состояла в том, что человек за короткое время становился виден весь до нутра, как под рентгеновским аппаратом, и добрая его основа тоже бывает видна. Уехавший же Колумбыч, несомненно, вписал себя в летопись, начиная с той пресловутой истории на аэродроме. И все помаленьку косились на Адьку – все-таки уехал самолучший и личный друг, как поведет себя начинающий экспедиционный топограф. Но Адька слов не произносил.
В поселке им не сиделось, и они отправились обратно к себе, в амурские сопки. Осень была. Адька шел и размышлял, что не родился еще человек, который смог бы описать амурскую осень, когда сопки стоят прозрачно-желтые от пожелтевших лиственниц и по этим желтым прозрачным холмам раскиданы кусты красной рябины и хочется только одного: идти, идти и идти; и невозможно себе представить, что где-то кончатся эти желтые холмы, этот желтый солнечный воздух; и не верится, что бывают ночь, дожди, непогода, а хочется думать, что теперь на земном шаре будет всегда так: желто, тихо и солнечно.
В голове у Адьки крутилась любимая песня уехавшего Колумбыча:
Там далеко, там далеко страна чужая,
Три тысячи рек, три тысячи рек ее окружают.
Три тысячи лет с гор кувырком катится эхо —
Туда не дойти, не долететь и не доехать…
Так шли они по тропе, пробитой вьючными лошадьми, все выше и выше, все больше сопок открывалось им, а потом уже выползли дальние, которые были не желтые, а синие, очень четкие, как на контрастной фотографии; бурундуки верещали в кедровых кустах, кедровки перекликались, смоляной воздух крепче любого нюхательного табака так и бил в ноздри, и Адька, самолучший и личный друг Колумбыча, наконец сказал:
– Надо было нашего старика провести еще раз по этой дороге, потом отпустить. Куда бы он, ну подумайте сами, куда бы он к лешему уехал? Пусть мне весь этот Крым, и Ялты, и Ниццы в личную собственность подарят, я и пальцем не шевельну, чтобы туда переехать.
Посмотрели все на Адьку – белобрысый такой, круглолицый сибирячок – и подумали: «Действительно, на кой ему леший Монте-Карло или там Ривьера. Ни к чему».
От Колумбыча стали приходить письма. Вначале писал кратко: «Дом купил, свой виноградник на пару бочек вина, солнце круглый год, в январе купаться можно, и все вы, ребята, идиоты, что прозябаете там в дыре». Потом письма стали толстые и романтические, что тебе сто томов Майн Рида. Были в тех письмах и греческие храмы с обломками статуй невиданной красоты, скифские курганы с сокровищами, гигантские плавни, где человеку заблудиться легче, чем грудному ребенку в необитаемой пустыне: сел в лодку около дома, зазевался немного и очутился уже в Турции, кабаны там сидят за каждой камышиной и выжидают момент, чтоб вспороть человеку живот изогнутыми клыками, а чуть выше, в дубовых лесах, бродят свирепые медведи. Получилось, что всю жизнь он искал подходящее место, где мог бы успокоиться, а место это оказалось в самой что ни на есть обычной Европейской России, возле теплого моря.
Но в тех великолепных письмах звучала плохо скрытая тоска, а так как адресовались письма Адьке, то ясно было, что Колумбыч просто пробует переманить Адьку на юг, играя на его неустановившемся характере.
Одного добился Колумбыч: все кинулись искать на картах тот интригующий городишко, но так его и не нашли, видно, слишком уж он был незначителен для карт.