Вот уже и край леса, опушка. Ставлю ноги осторожно, чтобы не примять какого-нибудь муравья, что тащит яйцо чуть не вдвое больше себя или сухую травинку для своей крепости. Стараюсь ступать, где сухо, только ржавые хвоинки рассыпаны — не растоптать бы ягодник.
Потом, остановившись, поднимаю глаза кверху. Только мой взгляд почему-то скользит в сторону, вдоль стволов. Почему они не тянутся к поднебесью, почему не стоят прямо, как свечи?
Похоже, все сосны головы опустили. И не только головы. Как будто кто-то на каждую верхушку набросил петлю и тянет вниз, пока весь ствол не согнется.
Эти деревья — как люди: несут свой тяжкий крест и не в силах распрямиться.
Может, слишком высоко поднялись? Или ствол слишком тонок…
А может, была слишком сильная буря? С громовой грозой, с безумными молниями и страшным ураганом.
Я такой бури не видел. Но мне стало холодно. Поднял воротник. Все равно холодно. Тогда почувствовал, что ветер дует — как раз в ту сторону, куда сосны наклонились.
И вдруг я понял: не такая страшная была буря, просто принесла ветер, не слишком сильный, но жесткий, непрерывный ветер с одной стороны, из-за леса. Может, и выдержали бурю красавицы, но не сумели справиться с этим злым ветром.
Я снова поднял вверх глаза — и увидел…
Рядом, совсем рядом со мной уже старая сосна наклонилась в другую, противоположную сторону. Ствол изогнулся дугой. Прямо дугой. Но смело стоит против ветра и снова тянет верхушку прямо к небу. И это уже вторая верхушка. На месте первой — серые чешуйки коры, затянувшаяся рана. Низко, совсем не так, как бывает у сосен, тянутся в стороны две большие ветки, а сквозь них упрямо тянут вверх свои игольчатые веточки молоденькие прямые сосенки.
Я подумал: если б сейчас буря — я бы стал рядом с этой сосной, изогнувшейся дугой, рядом с сосной, у которой вторая вершина и две зеленые, простертые в стороны руки.
Столько лет уже пролетело, столько лет…
Чего ты теперь от меня хочешь? Чтоб я наново все рассказывала тебе, как все это было, как случилось и что случилось в тот вечер, в ту ночь, в ту светлую, душистую июньскую ночь?
Чтоб я тебя успокоила?
Чтоб успокоила тебя, поклявшись, что ничего такого особенного в ту ночь не произошло, что там могло произойти, ничего там не произошло, что там могло произойти… А может…
Может, и произошло.
Откуда мне знать, что тебя больше всего обижает или тревожит, может, скажу, что в самом деле ничего не было, а ты будешь недоволен, хотя и не покажешь этого, изобразишь полное безразличие или, иронически скривившись, проявишь свое благородство — желая верить и не веря, и я не буду знать, поверил ли ты, — не прикидываемся ли мы порой? — ведь притворяемся друг перед другом и не показываем, что думаем на самом деле, а может, только воображаем, что думаем так, а на самом деле все по-другому, и мы сами не знаем, как.
Что сказать? Что?
Может, тебе было бы легче и приятнее, скажи я, что в тот вечер и в ту ночь мы забылись, вкушая запретный плод — до зари, до рассвета — и не знали, не думали, одни ли мы или нет, и что вокруг только деревья и кусты, ветер, теплая летняя ночь и только мы двое, вдвоем, и больше никого, больше никого, никаких людей, ни единой человеческой души вокруг, хотя мы тогда забрели в бор не одни, хотя вышли мы большой компанией, мужчины и женщины, парни и девушки, выбрались побродить по росистой вечерней траве, побежали навстречу самой короткой, самой-самой короткой летней ночи, и так на самом деле и было — та ночь осталась у меня самой короткой, короче не бывает, промчалась, как миг, я не успела ее поймать, удержать, может, и не надо было ее удерживать, или не хотела, или не могла, или не рискнула — теперь уже и не знаю. Может, была она, та короткая июньская ночь, моей последней девичьей ночью, последним девичьим вздохом, отдохновением перед долгой и преданной жизнью женщины, тогда я, верно, так думала, а может, и никак не думала, не знаю, теперь уже не знаю, ведь столько лет, столько лет — сколько? Ты считаешь? Ты знаешь? Не будем считать — столько лет пролетело, промчалось, оставляя морщины на лице — вокруг губ и под глазами, стянув кожу на шее, исчертив ее злыми и некрасивыми рисунками будущей старости.
Эти рисунки…
Нет, неважно.
Хоть и не видишь, не замечаешь их, я знаю, я верю, я в самом деле верю, когда ты говоришь, что любишь меня и что я для тебя все такая же юная, и красивая, и желанная, и единственная, как всегда, с самого первого мгновения, когда ты меня увидел и понял, что я предназначена для тебя, я хочу верить, я верю, верю, но все же… все же, ведь и я могу засомневаться, и у меня может родиться недоверие — ведь я не знаю, действительно ли ты не видишь моих морщин, которых когда-то не было, не замечаешь моих поредевших волос и седины, которую я когда-то старалась спрятать, убрать, а теперь уже не прячу и не убираю, потому что никак уже не могу их спрятать, уже и краска бессильна — она и ненадолго, да и не может помочь — волосы становятся не черными, а рыжими, хотя когда то были — один к одному, как вороново крыло, и блестели, как…
Прости, я не о том…
Конечно…
Только не сердись…
Знаю, я должна теперь говорить о соловьях, о той самой короткой летней ночи, а может, даже о самой короткой ночи в моей жизни, о последней моей девической ночи, хоть уже и была твоей женой, была женщиной, по крайней мере, мне тогда так казалось, хотя, может, и не так было, не знаю, теперь уже действительно ничего не знаю.
Что та ночь?
Что та ночь, говоришь…
В самом деле, ведь были такие дни, и вечера, и ночи такие были и до того, когда я тебя еще не знала, были юношеские прикосновения — рук, лиц, губ, тел, а потом и снова было — уже с тобой, и видишь, чем все кончилось, хорошо кончилось, правда? Хорошо, очень хорошо, ведь сам видишь, я довольна, я счастлива, и люблю, люблю, люблю тебя, положа руку на сердце, от всей души говорю тебе, да ты и сам должен видеть, люблю больше, чем когда-либо, любая женщина может мне позавидовать, в самом деле может, а я знаю, сколько страдают женщины, не раз видела и вижу, как они увядают, сохнут, как полевые цветы, вырванные из земли и не напоенные живой водой, никогда женщинами не бывшие, не ставшие матерями, а я ведь не могу жаловаться, нет, Боже сохрани, тогда, в тот вечер, в ту ночь, я действительно об этом не думала и помыслить не могла, я еще не понимала, что это такое, не могла представить себе, что такое женщина, что такое человек. Ты смеешься? Ты смеешься надо мной? Напрасно. А что это такое — человек?
Ладно, не будем об этом. Ладно, ладно, ладно. Ты хочешь знать, что было тем вечером, той ночью, когда тебя не было рядом, ты был где-то далеко, может, думал обо мне, а твое место вдруг неожиданно занял другой, и с ним, а не с тобой мы шли плечом к плечу, прижавшись, никуда не шли, не шли делать ничего плохого, да и не одни, нет, нет, не одни, всей компанией шли слушать соловьев.
Мне сказали тогда, я не знала, правда ли, но в самом деле, в эту ночь, самую короткую ночь в году, соловьи заливаются прекраснее, чем всегда.
Не веришь? Действительно не веришь? Тогда скажи, почему ты никогда не вывел меня в ночь, в самую короткую летнюю ночь слушать соловьев, в самом деле, почему он, а не ты был тогда рядом, почему та ночь была не наша с тобой, наша, наша, наша, только наша и ничья больше, почему теперь, вспоминая, половину ее я должна отдать чужому, которого не вижу, не встречаю, а если бы и встретила, он бы для меня ничего не значил? Почему эта половина не наша, не твоя и моя вместе, почему обокрали себя — и меня, и тебя, может, ты скажешь, может, ты теперь можешь сказать? Ведь и ты, Боже мой, и ты уже не тот кудрявый парень, как тогда, ведь и твое лицо изрезано морщинами, и твои движения стали медленнее, не такие резкие, и волосы твои поредели больше, чем мои, и почти совсем побелели, хотя, не думай, они дороги мне, как и ты, а ты — все, что у меня есть, но если мы говорим теперь… А ты спрашиваешь, ты вдруг спрашиваешь, что было тогда, когда-то, столько лет назад, седой уже, а ни с того, ни с сего спрашиваешь. Зачем спрашиваешь? Это важно? Это что-то значит через столько лет? Хоть что-то значит? Спрашиваешь, как будто я вчера ушла в бор не с тобой, а с другим, с чужим. А не знаю, с чужим ли. Не сердись, но — не знаю. Да, да, не обижайся, хотя сегодня он мне и вправду чужой, и вчера, и позавчера, и все эти долгие годы, но тогда, в тот вечер, в ту ночь он не был чужим, хотя мы и не прикоснулись друг к другу… или прикоснулись? И не обожгли друг друга тем первым прикосновением, таким неожиданным и острым, и пахнущим, как дикая роза — в ту короткую июньскую ночь.
В ту ночь…
В ту ночь.
Так почему спрашиваешь?
Зачем спрашиваешь?
Будешь теперь насмехаться надо мной, над своей состарившейся женщиной? А стоит ли? Станешь ненавидеть меня или, может, специально расскажешь, что и ты когда-то, светлой ночью или в туманный полдень ушел в лес, или в зеленое поле, или по колючей стерне к душистым стогам, трепещущим, как тела, бродил с другой, с чужой, не со мной? Но я же не спрашиваю и никогда не спрошу, так зачем делать мне больно, если я не хочу знать, потому что, может, и не было никогда, просто хочешь подразнить, ну, дразни, только станет ли тебе легче? В самом деле тогда будешь счастлив?