— Сыграйте, я вас очень прошу…
Он не отвечал.
— Я прошу вас… Один раз. Только один раз!
Он сел и тяжело уронил руки на колени, всем телом повернулся ко мне и, не поднимая головы, произнес:
— Видите ли… Не знаю, зачем я вам все это рассказал, — и теперь его голос звучал глухо, словно пробивался сквозь дверь из другой комнаты, — Я молчал долго, скоро уже шесть лет. Может, поэтому. Прорвало. Простите. А может, потому, что я вам смешон, или потому, что вы жалеете и ненавидите меня. Многие и не смеются, и не ненавидят. Равнодушны. Но и вы меня не поняли. Вы не можете понять и, наверное, никогда не поймете, — он помолчал. — Вот, посмотрите! — все еще не поднимая головы, он обвел рукой стены комнаты, увешанные большими фотографиями — моими и моих друзей — из разных спектаклей и в разных ролях.
— Вам везет… — продолжал он, — Вы, наверное, известный актер. Вы не понимаете и не можете меня понять.
Он встал.
Я ничего не ответил и вышел за деньгами. Сосчитал и положил на стол.
— Это вам за работу.
Он, как обычно, поклонился.
— Простите… Чего только человек порой не наговорит! Вы не обиделись? Нет? У каждого свой путь. Судьба. Ее никто не может изменить.
Я обернулся, но молчал и не смотрел ему в глаза.
Поспешно, почти бегом он исчез в коридоре.
Стукнула деревянная вешалка. Видно, начал одеваться. Но через мгновение он вновь появился в проеме двери.
— Простите… — сказал он, — но тогда, стоя в дырявой лодке, я сам отдал реке свой чемодан. По собственной воле.
Я стоял, полный гнева, стиснув зубы и не произнося ни звука.
Я смотрел ему прямо в глаза.
Он опустил глаза, сгорбился. Руки повисли, как никому не нужные, отработанные канаты.
— Ладно… Попробую… — сказал он.
Он сел за пианино, сосредоточился и начал пробовать какую-то мелодию. Вначале она звучала несмело, с долгими паузами, словно наплывала откуда-то издалека, как бы пробиваясь сквозь толстую преграду, упрямо отыскивая в ней щели. А потом вдруг прорвалась. Прорвалась так резко и так неожиданно, что я как-то и не почувствовал, когда это произошло.
Этой сонаты я никогда не слышал. Завороженно смотрел, как легко и свободно летают по клавишам его длинные сухие пальцы — и слушал, слушал.
Я теперь хотел только одного — чтобы эти пальцы не остановились.
Забыл о старой шляпе и о лисьих движениях, о потертом пиджаке и сладкой улыбке.
Слышал только музыку.
Но она, не закончившись, вдруг умолкла.
Настройщик, словно испугавшись чего-то, поспешно поднялся, осторожно закрыл крышку пианино. Продолжая держаться левой рукой за черное полированное дерево, он поклонился.
— Простите, — произнес он, — Я… я, знаете ли, еще не могу. Я подумаю…
Он быстро оделся и ушел.
Когда дверь захлопнулась, я хотел догнать его, сказать ему еще что-то, но у порога остановился.
Долго стоял у окна и смотрел на человека, медленно удалявшегося по тротуару. На человека в шляпе конусом, которая когда-то была зеленой; в коротком пальто с большими отворотами, с обтрепанными и затертыми карманами и краями рукавов.
Как больно, что все это было. Было!
В какой-то момент он обернулся и вяло помахал рукой, а потом прибавил шагу.
Я смотрел в окно.
По тротуару торопливо шли люди.
Когда в комнату проник вечерний сумрак, я включил весь свет и увидел на столе деньги, полагавшиеся мастеру за ремонт пианино.