Я покупал драп у цыган или просто у молодых людей с бледными трясущимися руками и взглядами наемных убийц, их называли пушкарями. Так я познакомился с Волей.
Первый раз я купил у него косяк – маленькую сигаретку с драпом, их всегда называли косыми или косяками, не знаю даже почему. До сих пор не знаю. Воля – смуглый, похожий на цыгана, но он не был цыганом, Воля много раз говорил, что он мадьяр. Он смотрел на меня из-под своих тонких красивых бровей и жевал спичку. Спросил, что мне нужно, и я сказал, что «это». Мы всегда так называли драп.
«Это».
Воля улыбнулся от уха до уха и спросил, сколько «этого» мне нужно: чтоб под зайца или чтоб поплыть? Я не понял его, и тогда он просто запустил руку куда-то, то ли себе за пазуху, то ли за пазуху самого господа бога, и протянул мне косяк.
«Шесть гривень».
Три пачки сигарет.
Бутылка водки.
Двести пятьдесят грамм копченой ветчины.
Или один косяк.
Ровно столько он тут стоит.
Я накурился в тот вечер до состояния, которое у нас называют «дровами»: мои мутные зрачки, должно быть, совершенно не отражали света, и сам я не мог стоять без посторонней помощи, – а Воля спросил у меня, что меня гложет. И я ему рассказал. Ну, рассказал все это: и про забой, и про страх, и про водку, и драп – ну, про все.
– Это х*ня, – прокомментировал Воля.
Для меня это совсем не было х*ней, я так ему и сказал. А он ответил, что я не на том концентрируюсь. Он рассказал, что был такой психиатр – Кандинский, и он сошел с ума. Не тот Кандинский, который рисовал все эти сраные кубические картины, хотя вот этот-то точно был сумасшедшим. Другой. Этот парень открыл новую болезнь, ее потом назвали «синдром Кандинского». Что-то вроде шизофрении, психическая болезнь, мерзкая и неизлечимая. И еще Воля мне рассказал, что все симптомы Кандинский описывал, наблюдая их на себе. Он сам был болен этой болезнью.
– Вот это действительно дерьмо, – сказал Воля. – Вот это настоящее дерьмо, а то, о чем ты мне говоришь, – это х*ня.
Он обнимал меня одной рукой, в другой у него был то ли косяк, то ли бутылка, его глаза тоже не отражали света, и так мы сидели с ним, в полной темноте, и он ничем не мог мне помочь. Он мог продать мне драп. Он мог продать мне много драпа, и он мог сказать мне, что то, о чем я парюсь, – это х*ня. И он никак не мог мне помочь.
Кандинский, в конце концов, застрелился.
А я продолжал каждый день спускаться в забой, и каждый день я умирал. Меня не спасали сигареты. Меня не спасала ни водка, ни спирт, ни денатурат. Меня не спасал драп – все было бесполезно. Я бы попробовал даже колоться, если бы с детства не боялся иголок. Я умирал.
Закрываю глаза.
Открываю глаза.
А потом однажды я познакомился с Кроликом. Кролик похож на Рональдо, во всяком случае, такого, какой тот в рекламе кроссовок: невысокий короткостриженый смуглый добряк с выдающимися передними зубами. Говорили, что раньше Кролик работал актером, то есть это только так называется – «актером», на самом деле он снимался в порнухе. Я как-то спросил его: «Слушай, Колян, правда, что ты был актером?» А он посмотрел на меня и улыбнулся. Он был хорошим парнем, этот Кролик.
Он рассказал мне, что на самом деле сниматься в порнухе очень тяжело. Только кажется, что это классно, и ты можешь трахать кучу баб и еще получать за это деньги. Платят не так уж много. Но самое важное – в другом. Когда ты просто трахаешь женщину – ну, просто снял ее где-то на улице и в*бал, – то главное, что ты имеешь, – это не голая баба, и не твой х*, и не кончание. Да, он сказал, что все это не главное, только вместо «кончание» он сказал «детумесценция», но это одно и то же, он имел в виду оргазм. Так вот, как сказал Кролик, главное в сексе – это свобода, только никто этого не понимает, потому что она есть как бы сама по себе, независимо ни от чего. У тебя всегда есть свобода трахаться или не трахаться, у тебя есть свобода в*бать женщину в жопу, или дать ей в рот, или просто полежать рядом с ней и не делать ничего, если ты этого не хочешь. И всегда можешь бросить эту женщину, если она тебе не нравится, и пойти найти другую. Но ты не понимаешь, что свобода – самое главное, потому что ты никогда не терял ее. По крайней мере в сексе. А когда ты снимаешься в порнухе, то у тебя нет этой свободы: ты должен делать то, что тебе говорят, и иногда это бывает ужасно.
Когда ты е*шь уродливую черную бабу, уродливую, потому что это единственная негритянка, которую смогли найти: на Украине не так уж много негритянок, которые согласны сниматься в порнухе, – и от нее воняет каким-то солидолом, хотя вы все и моетесь перед началом съемки, причем в студии холодно, потому что студия – это просто снятая напрокат квартира на краю города, а на дворе февраль, и квартира не топится, режиссер же орет, что у тебя на лице должно быть больше страсти, но с тебя уже ручьем течет холодный пот, и ты понимаешь, что не кончишь в нее, никогда не кончишь, потому что ты уже кончал сегодня четыре раза и потому что под тобой уродливая черная баба, и вокруг холодно, и этот запах, и эти крики, и еще страсть у тебя на лице – это страшно. «Да, – сказал Кролик, – это работка – не позавидуешь». Ему легче быть шахтером, хотя, конечно, и это не самая приятная работа, но все лучше, чем сниматься в порнухе.
Над ним иногда шутили, и вообще-то он был немного странным, хотя здесь все были немного странными. По большому счету, тут было странно не быть странным.
И он дал мне нацвай, сказав, что это поможет мне «поддерживать себя в тонусе» до тех пор, пока я в забое. Я не знал, что это значит, но взял и сделал так, как он сказал.
Я растираю нацвай языком по зубам, и я ощущаю, что совершенно спокоен. Впервые в жизни я заходил в клеть, не думая о смерти, о том, что эта клеть сейчас оборвется, и сорок человек дружно полетят вниз, с трехсотметровой высоты, вопя и дрожа от страха так, что клеть кидает из стороны в сторону, пока она не зацепится за что-нибудь и не перевернется, и тогда мы все выпадем из нее, хватаясь друг за друга, давя друг друга и продолжая лететь дальше – вниз и вниз, пока окончательно не разобьемся о каменное дно шурфа. Впервые в жизни этого не было.
Мы зашли в клеть.
Мы спустились на дно.
Мы работали шесть часов.
Мы поднялись на поверхность.
Выходя из клети, я ощущал усталость и абсолютное счастье. Страха больше не было. Он вернулся вечером, когда я выплюнул нацвай, и все постепенно ушло, тот дивный новый мир – он растаял в воздухе, как будто его не было. Но я знал – завтра я спущусь в забой без страха. Потому что завтра я спрошу у ребят, и кто-то из них наверняка даст мне зеленый порошок.
Если ничего не случится со мной.
Если ничего не случится с забоем.
Если ничего не случится с самим порошком.
На уголовное дело достаточно пяти грамм марихуаны.
Иногда мне не хочется просыпаться. Иногда я могу открывать глаза и думать – черт возьми, ну почему я сегодня проснулся?
А иногда мне снятся сны, и это страшнее всего.
Я знаю наизусть все сроки и все требования по обыскам, выемке и дозам наркотических средств и прекурсоров, обнаружение которых у подозреваемого тянет на возбуждение уголовного дела.
На уголовное дело достаточно одного стакана уксусного ангидрида.
А иногда меня пытаются заставить спуститься в забой, и это еще хуже, чем сны. Но, слава богу, это случается очень редко. В основном моя работа заключается в том, что я езжу от шахты к шахте, почти каждый день трясусь в старом разбитом четыреста шестом «Пежо» по колдовые*ным сельским дорогам и смотрю на уродцев.
В принципе, они все – уродцы, все, кто когда-либо был рожден шахтером или в шахтерском городке, или просто те, кто работал в забое. Их называют грозами[1], но они не грозы, они – уродцы.
Некоторые остались без рук или без ног. Даже странно, как люди могут жить с такими уродствами. Но они живут, живут и радуются каждому новому уродству, потому что с ним они смогут обворовывать государство еще сильнее. А государство старается нагрузить их работой так, чтобы они поскорее отбросили копыта, и ничего им больше не платить.
В итоге они работают на государство почти даром, но обворовывают его во всем, в чем могут, пока не отбросят копыта. Двинут кони. Врежут дуба. Загнутся. Умрут.
Это называется «симбиоз».
На уголовное дело достаточно четырех с половиной кубов раствора или полграмма сухого веса экстракционной ширки.
Дайте-ка я расскажу вам, чем я занимался раньше. Я был опером районного ОБНОНа и занимался ловлей нариков. Официально это называется «документирование преступной деятельности по хранению и распространению наркотических веществ» и, действительно, несколько отличается от простой ловли.
Смысл здесь не в том, чтобы схватить наркомана, – это может и ребенок: вмазанный наркоман, вообще-то, – никудышный спринтер. Смысл в том, чтобы доказать факт наличия у него шири, или винта, или еще какой-нибудь вкусной «весчи». Если ты просто пытаешься остановить его на улице или стучишься к нему в дом – он выливает раствор. В унитаз или в землю. Наркоман, конечно, безвольное чмо, но он не сумасшедший. Ему хочется вмазаться, но еще больше хочется остаться по эту сторону решетки обезьянника.