«Вот он побрился. И быстро заходит за угол в заведение О'Коннела. Плетеные двери закрываются за ним. Сразу же ощущаются хмельные пары пива, запахи опилок, лимона, ржаного виски и горькой настойки «Ангостура». Лениво вертятся деревянные лопасти вентилятора, он бросает взгляд на большую отполированную стойку, громадные зеркала, бутылки, на блестящие протертые стаканы, бронзовую подставку для ног со вмятинами от тысяч башмаков, и Тим О'Коннел, с тяжелым подбородком, опоясанный белым фартуком, подается к нему…».
«Он снова выходит на улицу. Вижу, как идет по ней. Вот он в платной конюшне. Вижу стены, обитые ржавой рифленой жестью, деревянный уклон, выщербленный множеством подков, большие копыта, топающие по деревянным половицам, ударяющие быстро, небрежно о стенки стойл, полы с конскими яблоками, чистые, сухие хвосты на вычищенных, лоснящихся гнедых крестцах, негров, хрипло разговаривающих с лошадьми грубовато-ласковым тоном, с грубыми шутками, с пониманием лошадей, людей вперемешку с лошадьми в тесноте: «Иди сюда! Куда поперлась?». Резиновые шины на колесах карет и колясок, плавно шелестящие по истоптанному полу… Тесную контору слева, где отец любит посидеть, поболтать со служащими конюшни, маленький обшарпанный сейф, старое шведское бюро, скрипучие стулья, маленькую горячую железную печку, грязные, немытые окна, там пахнет кожей, старыми потрепанными гроссбухами, упряжью…».
Так мальчик непрестанно думал об отцовской жизни, о местах, где бывает отец, о его маршрутах, обо всей очаровательной картине отцовского мира.
В детстве он, по сути дела, мучительно разрывался надвое. Вынужденный жить в окружении, в семье, которые ненавидел со всем врожденным чувством отвращения и неприязни, мальчик постоянно мечтал о другой вселенной, созданной его ярким воображением. И поскольку Джорджу постоянно твердили, что ненавистный ему мир хорош, превосходен, а тот, о котором он втайне мечтал, порочен и отвратителен, у него развилось чувство вины, терзавшее его много лет. Восприятие места, ощущение его своеобразия, ставшие впоследствии у Джорджа очень сильными, проистекали, как он считал, от детских ассоциаций, от непреодолимого убеждения или предрассудка, что существуют места «хорошие» и «плохие». Ощущение это было развито у него в детстве до того остро, что в его маленьком мире не существовало улицы или дома, склона или ложбины, переулка или заднего двора, не окрашенных этим предрассудком. В городе были улицы, по которым он с трудом мог ходить, были дома, мимо которых не мог пройти без холодного отвращения или неприязни.
К двенадцати годам Джордж создал некую географию своей вселенной, окрашенную сильными интуитивными симпатиями и антипатиями. Картина «хорошей» стороны вселенной, той самой, которую Джойнеры называли плохой, была почти полностью так или иначе связана с его отцом. Состояла она из таких своеобразных мест, как отцовский кирпично-лесной склад; табачная лавка Эда Бэттла – там он видел отца каждое воскресенье по пути в воскресную школу; парикмахерская Джона Формена на северо-западном углу Площади, с седыми и черными головами, с хорошо знакомыми лицами негров-парикмахеров – Джон Формен был негром, отец Джорджа Уэббера заходил к нему побриться почти ежедневно; платная конюшня Миллера и Кэшмена с обитыми жестью стенами и маленькой пыльной конторой – еще одно место встреч с отцом; ларьки и палатки городского рынка, представлявшего собой большой, покатый бетонный подвал под муниципалитетом; пожарное депо с арочными воротами, топотом больших копыт по доскам и кружком людей без пиджаков – пожарников, бейсболистов, местных бездельников,- сидевших вечерами в креслах с потрескавшимися сиденьями; все места, где видел подвалы или догадывался об их существовании – его всегда привлекали потайные, замкнутые места; интерьеры театров и старой Оперы по вечерам, когда в городе давали какое-нибудь представление; аптека Мак-Кормака наюго-западном углу Площади, напротив скобяной лавки его дяди, с ониксовой стойкой, вентиляторами с косыми деревянными лопастями, прохладным темным интерьером и чистыми ароматными запахами; бакалейный магазин Сойера в одном из старых кирпичных зданий на северной стороне Площади, с его щедрым изобилием, заставленными полками, большими бочками солений, кофейными мельничками, крупными кусками бекона и продавцами в передниках, с соломенными манжетами на рукавах; все карнавальные и цирковые площадки; все связанное с железнодорожными вокзалами, депо, поездами, паровозами, товарными вагонами и сортировочными станциями. Все это и многое другое у мальчика причудливо, но прочно связывалось с образом отца; а поскольку тайные привязанности и желания так сильно влекли его к этим сторонам жизни, мальчик невольно чувствовал, что они должны быть плохими, поскольку он считал их «хорошими», и что они ему нравятся, потому что он порочен, потому что он сын Джона Уэббера.
Вся картина отцовского мира – того, в котором вращался отец,- сложившаяся в его мозгу со всей наивной, необузданной впечатлительностью детства, напоминала эстампы Карриера и Айвза[1], только полотно здесь было более заполненным людьми, а масштаб более крупным. Нарисован был этот мир очень яркими, простыми и волнующими красками: трава в нем была очень-очень зеленой, деревья раскидистыми и толстыми, воды сапфировыми, а небеса прозрачно-голубыми. То был великолепный, уютный, четко сработанный мир без неровных выступов, голых пустырей, гнетущих зияющих провалов.
С годами Джордж Уэббер уже наяву обнаружил подобный мир в двух местах. Одним из этих мест была деревушка в южной Пенсильвании, откуда приехал его отец, с большими красными сараями, аккуратными кирпичными домами, белыми изгородями и тучными полями; одни поля идиллично зеленели подрастающей пшеницей, по другим перекатывались бронзовые волны, с красноземом, с безмятежно цветущими яблоневыми садами на холмах – все было столь великолепным, четким и волнующим, каким только могло явиться в его детских мечтах. Другим местом явились некоторые районы Германии и Австрийский Тироль – Шварцвальд, леса Тюрингии, города Веймар, Айзенах, старый Франкфурт, Куфштейн на австрийской границе и Инсбрук.
Лет двадцать пять назад, майским днем, Джордж Уэббер лежал, растянувшись на траве, перед дядиным домом в Старой Кэтоубе.
Старая Кэтоуба – правда, чудесное название? Люди на севере, на западе и в других частях света почти ничего не знают об этом штате и редко о нем говорят. Однако если хорошо знать этот штат и думать о нем все больше и больше, название его становится чудесным.
Старая Кэтоуба намного лучше Южной Каролины. Она более северная, а «север» гораздо более чудесное слово, чем «юг», как понятно каждому, обладающему чувством слова. Слово «юг» кажется замечательным прежде всего потому, что существует «север»: не будь «севера», «юг» и все вызываемые им ассоциации не казались бы столь чудесными. Старая Кэтоуба замечательна своей «северностью», а Южная Каролина – «южностью». И «северность» Старой Кэтоубы лучше «южности» Южной Каролины. В Старой Кэтоубе есть косые лучи вечернего солнца и горная прохлада. Там чувствуешь себя тоскливо, но это не тоскливость Южной Каролины. В Старой Кэтоубе живущий в горах мальчишка помогает отцу строить изгороди и слышит легкое завывание весеннего ветра, видит, как ветер змеится по волнующимся травам горных пастбищ. А издали негромко доносится по горной долине протяжный гудок паровоза, мчащего поезд к большим городам на востоке. И в сердце живущего в горах мальчишки он рождает радость, так как мальчишка знает, что, хотя живет в глуши, н безлюдье, когда-нибудь он выйдет в широкий мир и увидит эти города.
Но в Южной Каролине тоскливость иная. Там нет горной прохлады. Там пыльные проселочные дороги, громадные навевающие печаль хлопковые поля, окаймленные сосновыми лесами, негритянские лачуги и что-то навязчивое, нежное, унылое в воздyxe. Люди там сломлены окончательно. Они не могут уехать из Южной Каролины, а если уезжают, им приходится несладко. У них приятный протяжный говор. В их обращениях, в приветствиях слышатся восхитительные теплота, расположение, сердечность, но люди испуганы. В глазах у людей виден отчаянный страх, они наполнены какой-то мучительной, злобной жутью старой, сломленной, уязвленной «южности» с ее жестокостью и вожделением. У некоторых женщин там кожа медового цвета, они само золото и страсть. Исполнены самой вычурной и соблазнительной прелести, нежности и ласкового сострадания. Но мужчины сломлены. У них либо толстые животы, либо голодная худоба. Голоса у мужчин мягкие, протяжные, однако бегающие глаза то и дело полнятся страхом, ужасом, подозрительностью. Они мягко разговаривают, стоя перед аптекой, мягко болтают с девушками, когда те подъезжают, бродят взад-вперед, сняв пиджаки, по улицам прокаленных солнцем пыльных городков, исполнены добродушной, грубоватой приветливости. Они окликают: