Почтительная процессия проследовала за Голицыным в соседнюю комнату, к стендам.
Крылов расправил измятый график. Там стояла дата: «12 марта». Две цифры и несколько слов, написанных легким косым почерком. Он попытался вспомнить, что это был за день. Снимали счетчики на озере? Или заканчивали обходы в лесу?
Иногда Наташа задерживалась, и они работали до поздней ночи. На этот раз она тоже задержалась. Наступили сумерки, но почему-то никто из них не поднялся включить свет. Наконец совсем стемнело, так что уже нельзя было писать. Они перестали писать. Наташа сидела в кресле не шевелясь. Антоновы куда-то уехали, и они были одни в доме. Он подумал об этом, да, он совершенно ясно помнит, что подумал об этом. Он встал, подошел, и она вдруг прижалась к нему. Он даже не ожидал, что все получится так просто и хорошо. На рассвете он проснулся с тем же чувством удивления. Наташа еще спала. Она улыбалась во сне. Совершенно доверчиво. Так, как будто она уже ни в чем не сомневалась. У нее были пухлые губы и брови длинные, наведенные… Вдруг, не открывая глаз, она сказала:
— Не смотри на меня.
Когда они вышли на крыльцо, снег, румяный от восхода, казался теплым, а дом оброс длинными ледяными сосульками. Дом весь сверкал, звенел и таял, Крылов провожал ее к автобусу. Она по-прежнему смотрела на него с доверчивым восхищением, и он встревожился. Ему хотелось, чтобы все оставалось приятным случаем, и ничего серьезного. Он не был готов к серьезному, и не нужно, чтобы она придавала этому такое значение, ни ей, ни ему это не нужно.
Стоило подвернуться таблице, заполненной Наташиной рукой, как мысли его сбивались. Иногда подолгу сидел, уставясь в одну точку, вспоминая и вспоминая. Никто не подозревал, какими усилиями он заставлял себя вернуться к работе. Бывали часы, когда люди двигались вокруг него плоские, бесшумные, как в немом кино.
Голицын возвращался, сопровождаемый Ричардом и Агатовым, сзади теснились остальные.
— …и все же философы утверждали, что теория сера, а вечно зелено дерево жизни, — говорил Ричард. Он был, пожалуй, единственным в институте, кто осмеливался спорить с Голицыным.
— Знаток, — сказал Голицын. — Между прочим, какой это философ утверждал?
— Из древних.
— Из древних! Ну да, все, что до революции, у него из древних. К вашему сведению, это Гете. Был такой древний поэт. Была у него такая пьеса — «Фауст», и произносит эти слова Мефистофель, желая вызвать сомнения у Фауста. — Голицын оглядел Ричарда. — А Фауст был ученый, а не аспирант. Можно сказать, академик. А у вас, Ричард, еще конь не валялся. Все рассуждаете. Так вы и останетесь вечнозеленым деревом.
Агатов засмеялся, хлопнул Ричарда по плечу.
— Точно сказано…
Он смеялся четко и внушительно, так же, как говорил. Наклоняясь к Голицыну, он начал докладывать о сдаче отчетов. Озабоченная морщинка прорезала его гладкий лоб с белесыми бровями над стальными шариками глаз. Как-то само собой получилось, что после ухода начальника лаборатории все организационные дела повел Агатов, и считалось, что ему и предстоит занять это место.
Голицын досадливо морщился. Он не любил заниматься канцелярщиной — отчетами, планами, заявками. У Агатова, разумеется, было положение нелегкое: Бочкарев требовал включить тему, которую не утверждали. Крылов тянул с отчетом, из-за него откладывался семинар.
— Анархия! — закричал Голицын. — Так дальше нельзя.
Крылов улыбнулся.
«Лед сам недавно был волной, — сказала Наташа, — а теперь он душит ее».
А может, она сказала не душит, а гасит, нет, она сказала как-то иначе, точнее. Как быстро все забывается! Желтое плюшевое кресло, в котором она любила работать, поджав ноги. Прикосновение ее плеча, всякий раз ошеломляющее, как будто ничего не было и все только начинается. А на перроне она стояла в красном пальто и красных рукавичках, и мы говорили про крокодилов, а потом про лыжную мазь, ни о чем другом, только про лыжную мазь.
— Что тут смешного! — сказал Голицын. — Ошибаетесь, на этот раз не удастся, я вас заставлю заниматься делом.
«Хорошо бы сейчас превратиться в крокодила, — думал Крылов, — огромным крокодилом выползти из-под стола. Представляю их физиономии! Зиночка бы закричала, а старик возмутился бы: „Прекратите свои выходки, как вам не стыдно!“
Голицын взял портфель, шляпу и без всякого перехода, тем же ворчливым голосом сказал:
— Сергей Ильич, подавайте заявление на конкурс.
Крылов тупо застыл, раскрыв рот.
— Ну что вы уставились? — рассердился Голицын. — Подавайте заявление на должность начальника лаборатории.
Воцарилась оглушительная тишина. Все посмотрели на Агатова. Губы его сжались, почти исчезли. Какое-то мгновение казалось, что и сам Агатов исчез, остался только строгий темно-серый костюм.
Только Голицын делал вид, что ничего не замечает. Старчески семеня ногами, он подошел к Ричарду.
— Чтобы к понедельнику прочитали «Фауста». Небось всякими Хемингуэями упиваетесь.
— Я этого «Фауста»… я его наизусть выучу! — восторженно сказал Ричард.
— Чего радуетесь, чего радуетесь! — фыркнул Голицын. Не оборачиваясь, ткнул пальцем в сторону Крылова: — У него тоже сумбур в голове, но хоть какие-то идеи копошатся. — Он закрыл один глаз, покосился на Агатова. — Хоть и завиральные… Планы составлять научится. Бумажки, промокашки, кнопки, скрепки… А нам идеи нужны. Дефицит. Профессор Оболенский покойный на папиросных коробках всю бухгалтерию вел…
Так всегда в трудные минуты — напускал на себя стариковскую чудаковатость. Подслеповато щурился, кричал отрывисто, громко, как глухой. Поди подступись! Шестьдесят пять лет, склероз.
Самое удобное было считать, что Крылов ошалел от счастья и поэтому не в силах ничего ответить. Глаза его оставались дремотно-далекими. Все видели это, и всем было стыдно перед Голицыным.
Бочкарев пихнул Крылова локтем, прошипел, как маленькому:
— Скажи спасибо.
— Ну да, — сказал Крылов, — спасибо.
Теперь, когда он вспомнил слова Наташи про лед, он понял, что ему хотелось вспомнить что-то другое, но что — он не знал. Он смотрел, как шевелились морщинистые губы Голицына, и блестела во рту золотая коронка, и шевелились толстые, сочные губы Ричарда, и накрашенные губы Зиночки, и прикрытые усиками губы Матвеева. Все шевелили губами и стояли на месте. Им можно было, как в дублированном фильме, подгонять совсем другие слова.
Голицын повел плечом, и все отошли, оставили их вдвоем.
— Что с вами, Сергей Ильич? — спросил Голицын.
«Зачем мы расстаемся? — сказала Наташа. — Я все понимаю, но что мы делаем?»
— Да, да, вы не волнуйтесь, — сказал Голицын, — все будет хорошо, все образуется.
Наивысшее удовольствие, какое мог бы Крылов себе доставить, — это собрать из всех бумаг здоровенный кляп и засунуть в рот старику.
Клубом служила верхняя площадка запасной лестницы. Здесь пахло табаком, стояли ведра уборщиц, щетка, старые урны — всего этого было достаточно для уюта. Ни одна лаборатория не имела такого милого местечка. В главном здании коридоры были слишком чистые и светлые, там приходилось маяться в просторной гостиной, обставленной новенькими креслами.
Они сидели на перилах, курили, и Бочкарев пытался выяснить, какая муха укусила старика, откуда это неожиданное предложение. В последнее время Голицын, наконец, решился выступить против академика Денисова, и тут Крылов и Бочкарев были целиком на стороне своего шефа, и, может быть, зная это, он хотел укрепить тылы. А может, он просто задумался о наследнике.
— Ты вполне подходишь для наследного принца, — говорил Бочкарев. — Кандидат, физик, подаешь надежды, молод. Чего мы будем гадать, бери и властвуй.
— А зачем мне это нужно? — спрашивал Крылов.
— Вот тебе и на. Приехали! Лабораторией должен руководить ученый. А нашей — физик. Старик чувствует.
— Ох, этот старик!
Несмотря на все слабости Голицына, они почитали его. Что бы там ни говорилось, шеф по праву слыл одним из основоположников науки об атмосферном электричестве. Последний зубр, Старая школа, он, как никто, знал проблему в целом, правда, скорее как метеоролог, а не как физик. Он обладал широтой, но ему не хватало глубины, которая требует узости.
— Кое-чем тебе придется пожертвовать, не без этого, — говорил Бочкарев, — но важен общий выигрыш.
Крылов сплюнул в пролет.
— Иначе что ж, иначе Агатов, — сказал Бочкарев. — Ты откроешь дорогу Агатову.
— А что страшного? Он хороший организатор.
— Да-да, многие так считают. Но ты! Он же не творческий человек. Он бесталанен. Это опасно, как гангрена. Недаром он рвется к этой должности. Еще до Пархоменко был у нас такой завлаб Сирота, дурак дураком. Агатов спихнул его, все были рады, но я тогда уже почувствовал, что Агатов для себя старался. А прислали Пархоменко. Ну, Пархоменко — доктор, талантище, Агатову не по зубам. Вы небось полагали, что Агатов в восторге от Пархоменки. Как бы не так! Он его тоже выпихивал, только на сей раз наверх выдвигал. Бог ты мой, какие вы все слепцы!