Брак моих родителей был несчастливым. Я никогда не видел, чтобы они целовались, ни разу. Он был на восемнадцать лет старше ее. Они расстались, когда я был в последнем классе школы, наконец-то сделав то, что мои сестры уговаривали мать сделать уже давно. Но расставание так никогда и не переросло в развод. После выхода на пенсию, в семьдесят лет, отец купил себе маленький дом во Флориде, где стал проводить зиму, каждую весну на машине возвращаясь в Массачусетс. У него был дом и в Уолполе, но через несколько лет он его продал и каждый раз, оказываясь на севере, вновь останавливался у матери в Намосете под предлогом, что та не может справиться с таким хозяйством одна, оплачивать счета, услуги садовника и т. п. В восемьдесят семь, когда отец начал болеть и уже не мог проезжать на машине большие расстояния, недвижимость во Флориде он продал. Вынужденная снова жить весь год под одной крышей с отцом, сражаясь с его болезнями и сварливым нравом, мать вымоталась так, что спустя всего пару лет стала выглядеть такой же старой и разбитой, как он. В молодости отец был спортсменом, игроком школьной футбольной команды и полупрофессиональным бейсболистом, но, измученный в последние годы вялотекущим раком кишечника, он стал таким же изможденным и иссушенным, как дряхлеющий Фидель Кастро. В 1999-м, захлебнувшись во сне собственной рвотой, он провел восемь дней в коме, от которой чудесным образом очнулся — в глазах горело безумие, выпирающие ребра ритмично вздымались, словно у механического скелета. Кома наградила его провалами в памяти и путаницей в сознании, но даже четыре года спустя он ежедневно разгадывал кроссворды в «Таймс» и имел собственное мнение по любому вопросу. Иногда он говорил что-нибудь странное и зловещее, как будто кома пробила в нем брешь, через которую бесконтрольно просачивалась причудливая логика сновидений. Например, когда мы говорили по телефону после событий и сентября, он спросил: «Фрэнки, почему ты не охраняешь аэропорты?» Я не мог понять, что он имеет в виду. «Фрэнки, — настаивал он, — все молодые люди охраняют аэропорты, почему ты не с ними?»
Примерно на третьей неделе сентября прямо из Уодли я поехал в хоспис повидаться с ним. Отец лежал в комнате, напоминавшей бетонную коробку. Он был подключен к уже привычным мониторам, внутривенным капельницам с питательной смесью и мочевому катетеру. Свои последние дни отец проведет в этом жутком месте, лежа на боку, уставившись в стену. Медсестры были грубыми и злыми, мама говорила, что здесь нет ни одного приятного человека. Когда я попросил его рассказать о своей матери, он начал плакать. Я никогда не видел, чтобы он так расклеивался, рыдая в голос. Его мать умерла задолго до моего рождения. Я никогда особенно ей не интересовался. Отец происходил из семьи русских эмигрантов, бежавших от погромов, он был одним из младших среди восьми или девяти детей и рос во времена Великой депрессии. Всю свою сознательную жизнь, до семидесятилетнего возраста, он проработал инженером-химиком в фирме в Сомервилле, выпускавшей стоматологические товары. Каждый день он отправлялся на службу в шесть тридцать утра. Его мать, как он сказал мне в тот день в хосписе, была «гребаной ворчливой сукой», вечно ругавшейся с мужем и детьми, делавшей жизнь всех вокруг невыносимой. Его слова опровергали все, что я раньше о ней слышал, хотя истории, рассказанные нам, были, вероятнее всего, адаптированы специально для нас, детей. Но то, как отец выл, будто пожираемый беспощадной яростью, говоря о матери, потрясло меня еще сильнее. Думаю, он понимал, что я спрашиваю его о матери только потому, что смерть близка. Возможно, он догадался, что во мне заговорил писательский расчет: надо постараться добыть информацию, пока она не канула в Лету. Он прожил, как решили бы многие, довольно дерьмовую жизнь, но он безгранично любил некоторые из ее удовольствий: ухаживать за садом и огородом, ставить на лошадей и на результаты футбольных матчей, читать шпионские романы и книги по истории Америки. В восемьдесят шесть он по-прежнему ездил на «Фенвей»[27] и покупал билет на стоячую трибуну лишь затем, чтобы посмотреть на игру Роджера Клеменса. Его жизнь во многом сложилась лучше моей: у него был дом в пригороде, он помог детям окончить колледж, был женат на красавице из Центральной Америки, секретарше, в совершенстве владевшей двумя языками, с которой он познакомился на заводе, где тогда работал, впоследствии ставшей школьной учительницей, никогда по-настоящему не любившей его, как, впрочем, и он ее. То обстоятельство, что его не любила собственная жена, не облегчало ему уход из этой жизни. Я сказал, что приеду к нему на следующей неделе. Я был уверен, что он проведет тут еще по меньшей мере год. Скоро, папуль, мы с тобой будем смотреть Мировую серию[28] с «Ред Сокс», сказал я. Мы шутили, что он не может умереть до того, как «Ред Сокс» наконец-то выиграют Мировую серию. Этого так и не случится в 2003 году, хотя все будет в их руках. Я уже купил билет до Бостона на выходные и сидел в своем размером со шкаф кабинете в Уодли-колледже, когда мне позвонили на мобильный из хосписа и сообщили, что отец умер. С ним никого не было, он лежал один, уставившись в стену, по крайней мере так я себе это представлял.
Я мог бы сказать, что у меня не было возможности по-настоящему погоревать или оплакать отца, хотя я все равно не оплакивал бы его слишком горько. Однажды ночью я проснулся от дурного сна и увидел его сидящим на краю моей кровати, только на месте его лица зияло размытое овальное пятно, словно портал, ведущий в темноту. С похорон прошло чуть больше двух недель, когда Аура позвонила и сказала, что ей надо срочно со мной поговорить; ей нужен был мой совет по поводу возникшей у нее проблемы. Она хотела бы увидеться прямо сегодня, если я свободен. Я сказал, что мы можем встретиться в два на Юнион-сквер в «Барнс энд Ноубл». Я стоял перед одним из стендов с книжными новинками, когда она подошла ко мне. На ней были выцветшие джинсы, полосатая футболка выглядывала из-под толстовки с капюшоном; ее челка спадала на глаза, а улыбка выглядела завораживающе. За плечом болтался тряпичный рюкзак для книг, украшенный эмблемой Коламбии; она казалась еще тоньше, чем в нашу последнюю встречу в Мехико шесть недель назад. Она выпалила: против меня ополчились мои единственные друзья! Это были первые слова, слетевшие с ее губ. «Я такого натворила!» Она растерянно усмехнулась — этакая юная леди в беде. Я предложил выйти на улицу и поговорить в парке. Стояла солнечная осень, как и в день похорон отца, лазурное небо было прозрачным с россыпью белых облаков, деревья покрашены краской, воздух чист и свеж — чудесный день, превративший Юнион-сквер, как я сказал Ауре, в Люксембургский сад, только без статуй королев. Королевы исчезли, продолжал я, но посмотри, они скинули свои коричневые каменные мантии, чтобы сподручнее было бежать, ты видишь? Вон там — скомканные коричневые бумажные пакеты, прибитые ветром к краю тротуара и смешавшиеся с листьями, и те, засунутые в урны, и еще один, устроившийся на скамейке рядом с человеком, жующим сэндвич? Это мантии королев! Аура оглядела все разбросанные вокруг пакеты с таким видом, будто мой рассказ мог оказаться правдой, и улыбнулась. А куда скрылись королевы? — спросила она. Все хотели бы это знать, сказал я. Что ж, может, и я смогу туда убежать? — предположила она. Мы присели на одну из скамеек, и она рассказала мне о своих неприятностях с друзьями. В первые же дни ее пребывания в Коламбии Ауру взяли под крыло две неразлучные подружки-старшекурсницы. Одна из них, Мойра, была из Доминиканской Республики и Нью-Йорка, вторая, Лизетт, из Венесуэлы. Аура стала для них пресловутым «третьим лишним». Во время проводимой факультетом научной конференции Мойра, очень красивая мулатка, но при этом законченная невротичка и дура, одержимая желанием все контролировать, втюрилась в парня из Принстона, приехавшего с докладом по материалам своей диссертации — «Представления о детстве в творчестве трех латиноамериканских писательниц». Тут мы отвлеклись на обсуждение этих трех писательниц: одна, Клариси Лиспектор — Аура называла ее Л’Инспектор, — нравилась нам обоим; Ауре также нравилась Росарио Кастельянос, которую я не читал; о третьей я никогда не слышал, а она, по словам Ауры, была единственной современной писательницей, чьи романы одобрили преподаватели ее факультета, потому что те прекрасно подходили для теоретических изысканий. В начале казалось, что парень из Принстона увлекся Мойрой, они даже планировали встретиться в следующие выходные, но стоило ему уехать в Нью-Джерси, как он стал названивать Ауре. Хуже того, он написал Мойре письмо, в котором рассказал, что влюбился в Ауру, и даже назвал себя жертвой flechazo, любви с первого взгляда, а Мойра немедленно переслала это сообщение Ауре и своей подруге Лизетт, и, возможно, еще кому-то из сокурсников. После целого ряда сбивчивых попыток выяснить отношения Мойра и Лизетт написали Ауре письмо, в котором официально засвидетельствовали окончание их дружбы так, словно они перед этим подписали некий пакт и теперь разрывали его. Аура приходила к обеим, но на ее стук никто не открыл, хотя из-за двери Лизетт отчетливо доносились приглушенные голоса. И вот, через шесть недель после начала семестра она осталась без друзей, несправедливо обвиненная в присвоении чужого мужчины.