И он построил гараж. И он катал ребятишек в своем автомобильчике. Но недолго: вскоре он умер, говорили — от кровоизлияния в мозг.
Он был на редкость широкоплеч, и он лежал в большом, просторном гробу, и в гробу оставалось еще много места, хотя там, где полагалось быть ногам, насыпали опилок и стружек, и потом это место прикрыли простыней, и сверху цветами, так что для тех, кто ничего не знал, было и невдомек, что там всего лишь опилки и стружки.
Таня никогда не видела смерти вблизи — не киноэкранной, а настоящей, живой смерти, и боялась, избегала, смотреть ей в лицо. Она смотрела туда, на цветы, покрывавшие простыню, под которой были опилки и стружки, смотрела на беззвучную, сутулую, как бы в чем-то навсегда виноватую перед покойным толпу женщин, жильцов дома, смотрела на круглую диванную подушечку в алой наволочке — вся она была покрыта медалями и орденами, и лежала справа от изголовья, на застланной красным табуретке.
И вот теперь, бродя по городу, Таня вспоминала обо всем этом и думала. Что такое слава? — думала она. Потом, на кладбище, говорят, был оркестр, были старые фронтовые друзья, произносили речи... Это и есть — слава?.. Почему же никто не знал, не догадывался раньше, при жизни — что это был за человек?.. И только после смерти... Почему?.. Ведь там все было настоящим...
А тут — подделка, выдумка... То есть попросту вранье... И вокруг столько шума, трезвона... Что же такое — слава, чего она стоит? ..
(Заметим в скобках, что Таня реже находила ответы, чем задавала вопросы... Но это ей простительно—ведь она, как мы установили, только училась думать...).
Но если,— думала она,— если о нем никто ничего не знал, знали только, что без ног, инвалид, а больше ничего и не знали, ведь если бы знали — никто не спорил бы, постыдились бы спорить из-за гаража... Да, так вот, если о нем никто ничего не знал, то ведь и о других мы тоже... Тоже ничего, возможно, не знаем?.. Вот этот человек, и этот, и этот — что я знаю о них? Возможно, это очень хорошие, возможно, даже замечательные люди, но я об этом не знаю, для меня они просто прохожие, и я для них просто прохожая... И возможно, кто-нибудь из них сейчас смотрит на меня и думает: какая хорошая девочка, какая замечательная девочка идет мне навстречу... Ведь если я о них так думаю, то и они обо мне так могут подумать?..
Но ведь я могла бы, могла бы... Стоило только произойти на самом деле тому, что я выдумала, ведь это же могло произойти на самом деле, ведь мало ли такого на самом деле происходит... Но ведь могло бы и не произойти? Могло бы и за всю-всю жизнь со мной ничего такого и не произойти?.. Ведь столько людей, у которых ничего до самой смерти не происходит! Чем же тогда виноваты эти люди, ведь это же не от них зависит — произойти или не произойти?... Что там ни говори — это дело случая... Ведь вот этот лысый человек, в очках, на полосатой скамеечке, читает газету... Ведь могло бы случиться так, что это ему бы миной оторвало ноги, и он бы потом строил гараж и потом бы... А тот мог бы сидеть на полосатой скамеечке, нога на ногу, и читать газету — разве не так?..
И это мой бы портрет мог оказаться в вестибюле,— мой, а не ее, не той девочки, которую тоже зовут Таня Ларионова, и о которой пишут в газетах, и которая получает столько писем....
Я делаю все, что могу, чтобы сравняться с этой девочкой, мне уже ставят отметки не потому, что у нас одинаковые имена и фамилии, я подтянулась, выправилась... Но лучше я стала от этого?.. Нет, хуже, хуже, чем была, когда-то. Ведь моя ложь все растет, прибавляется с каждым днем, и сколько бы я ни старалась — сколько бы ни старалась я стать похожей на ту девочку, на ту Таню Ларионову — я не ближе, а все дальше от нее, все дальше.. И тут полнейший тупик. Ну, полнейший.
Я бы могла, я бы хотела что-то такое совершить... Что-то большое, огромное совершить, но я могу ждать случая целую жизнь — да так и не дождаться. Ну, и какая же тогда это жизнь? И зачем она вообще — эта жизнь? И кому она нужна — эта жизнь? Кому-то, впрочем, она, может, и нужна, только не мне...
Так она ходит по городу, среди незнакомых людей, незнаемых судеб, незнаемой жизни — то ища примирения, то отвергая, все напрочь. Она пытается придать своим мыслям стройность, но у нее это плохо получается, мысли рвутся, путаются, переплетаются, она их бросает, чтобы начать все сначала — и все повторяется снова и снова. Все — тупик,— думает она, потому что сама в тупике. Все — ложь,— думает она, потому что страдает от собственной лжи. Весь мир кажется ей лишь многократно увеличенной; непомерно разросшейся копией ее самой. Она бьется, чтобы выскочить, выпрыгнуть из себя — и не может...
И вот однажды, когда Таня возвращалась со своей затянувшейся, почти полуночной прогулки, заранее представляя, что ждет ее дома — а ждала ее сваренная утром вермишель, мамина открытка с видом на Машук и уроки, которые она уже выучила, но в которых кое-что еще следовало повторить — о, на этот счет Таня была теперь к себе очень, очень строгой! — так вот, когда Таня возвращалась к себе домой, по пути — и представьте себе, так поздно — ей встретился Петя Бобошкин...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ,
в которой Таня Ларионова при помощи Пети Бобошкина совершает важное открытие
Итак, однажды вечером Тане повстречался Петя Бобошкин. Он шел себе по краешку тротуара, шел не спеша, вразвалочку, независимо и достойно, и на ходу пинал под ноги прохожим пустые стаканчики из-под мороженого. Пальто на нем было, разумеется, нараспашку, фуражка — на затылке, портфель волочился по земле, и вообще ему было очень весело. Вдобавок он останавливался чуть ли не возле каждого фонарного столба, прилаживал портфель между ног и вынимал из кармана конфету. Он конфету разворачивал, он клал ее в рот, а бумажную обертку, аккуратно разгладив на ладошке, запускал над головой, представляя, возможно, что это планер или парашютик.
Прежде чем вступать в диалог, Таня крепко схватила Бобошкииа за воротник, и поступила предусмотрительно, потому что Бобошкин тут же попытался дать стрекача.
— Ты что тут шляешься, полуночник? — спросила Таня суровым голосом.
— Я домой иду,— прохрипел Бобошкин, порываясь на свободу.
— Домой?.. А до сих пор где шатался?..
— Я уроки делал...
Что-то мало походил Петя Бобошкин на прилежного ученика, который до одиннадцати вечера занимается уроками, как он объяснил, у одного своего товарища. Да и какие уроки в первом классе? Тане все это показалось подозрительным, и не только это... Она принялась расспрашивать Бобошкина, и весьма дотошно. Бобошкин же в ответ безмолвствовал или буркал что-нибудь угрюмо и невпопад. Он, однако, примирился как будто, со своей участью, то есть с тем, что Таня проводит его домой, и под ее настойчивым взглядом начал застегивать пальто, посапывая и почмокивая конфетой, от которой правую его щеку раздуло, как от флюса. Но едва Таня выпустила из рук бобошкинский воротник, Бобошкин неожиданно крутанулся на месте и побежал прочь...
Он бежал не вдоль тротуара, а поперек, он шмыгнул в дворовые ворота и помчался, а Таня — за ним. Он петлял между каких-то строений, ям, траншей, он юркал в кусты, перемахивал через низенький штакетник, исчезал в щелях и проломах дощатых заборов. Таня давно потеряла его из виду, она бежала на звук, на шум, на шорох, и догадайся Бобошкин затаиться где-нибудь, ей пришлось бы отказаться от погони. Таня в темноте подвернула ногу, раскарябала веткой нос, а перескакивая через какую-то канаву, зажмурила глаза — ей казалось, она валится в пропасть... Она уже не понимала, где бежит: безлюдные, унылые дворы, редкие лампочки над провалами подъездов, ломкие, низкие заросли бурьяна, извилистые закоулки, налитые мраком и надсадным, задыхающимся собачьим лаем...
Потом Бобошкин выскочил на пустырь, огромный, черный, весь в каких-то буграх и впадинах; бугры странно блестели под луной, мерцали холодными искрами и с хрустом осыпались, зыбились под подошвой. Посреди же пустыря — так показалось Тане — громоздко вздымалось необычной кубической формы здание, упираясь в небо тонким длинным перпендикуляром единственной трубы. Здесь, у этого здания, как сквозь землю провалился Бобошкин.
Он, конечно, никуда не провалился, он просто сбежал по крутой, уводящей вниз подвальной лестнице, и не столько сбежал, сколько скатился, потому что ее ступени покрывал толстый слой угля, и само это здание было всего-навсего кочегаркой, а вокруг блестели груды шлака и антрацита. Таня, сказав себе, что это просто-напросто обыкновенная кочегарка, по той же лестнице, как на лыжах, съехала вниз, ужасно негодуя на Бобошкина, потому что ведь это из-за него она, как ненормальная, лазит по ночам во всякие кочегарки; кроме того, ей в туфли насыпалось порядочно угольной крошки, и она колола и прямо-таки жгла ступни.
Словом, она так-таки ничего и не боялась, когда — подумаешь! — очутилась внизу, в кочегарке, низкой, узкой, с тяжелыми сводами, похожей на пещеру, и увидела там — подумаешь! — на расчищенной от угля площадке пятерых или шестерых мальчишек, ее возраста, кто постарше, кто помладше, но в среднем — ее возраста, и между ними какого-то парня лет двадцати с гаком, черномазого, заросшего, маленького, с веселыми беспощадными глазами и блестящей фиксой во рту. Все они о чем-то спорили, сидя на березовых чурках, вокруг чурбака, на котором были разбросаны замусоленные, прогнутые карты. Но при Танином появлении галдеж прекратился.