Как обычно, я обогнул дом сзади и подошел к подвальным окошкам. Мертвая трава сухо шуршала под подошвами. У стены, исписанной корявыми именами, стояла ободранная рама от велосипеда «Школьник» без колес – и куда укатились те колеса?
Мне повезло: сквозь грязное стекло, наполовину закрытое кусками оргалита, было видно, что в мастерской горит яркая голая лампа. Я вернулся к торцу дома и по щербатым ступенькам спустился к приоткрытой железной двери. Изнутри пахнуло баней. Клепинская мастерская была в самой глубине подвала. Света в коридорчике не было, и я пробирался по дощатому настилу на ощупь, стараясь пореже прикасаться к занозистым стенкам. Из каморки Бороды послышались радио-позывные радиостанции «Маяк». Пропикало пять раз. «В столице полдень», – лучезарно объявил за спиной голос дикторши. В трубах возилась, пытаясь заснуть, горячая вода. Повернув в третий раз за угол, я увидел лучинки света, застрявшие в щелях около двери. Постучал. «Открыто», – раздался равнодушный голос. Я вошел.
Открыв дверь, я не увидел мастерской. Все помещение было перегорожено огромной картиной, стоящей на мольберте. Справа у стены виднелся придавленный журналами и книгами топчан, рядом на табуретке валялась старая засохшая палитра.
По палитре можно многое сказать о художнике. К примеру, палитра Валеры Горнилова походила на долину вулканов. Некоторые вулканы давно остыли, другие клокотали кадмием или багровым краплаком, извергали потоки белил, с ходу врезавшихся то в синий кобальт, то в ядовитую «зеленую ФЦ». Эта палитра была как бы прародиной горниловских картин, таких же вулканических, бурливших его ночными видениями и трагическим бредом.
Палитра Вялкина была совсем другой. Витя всегда выкладывал ровно столько краски, сколько было нужно для работы, и всю пускал в дело, слизывая кисточкой малейшие остатки и перенося их на полотно. Его палитра напоминала школьную географическую карту с пятнами стран, океанов и островов (причем границы этих стран и континентов оставались практически неизменными). Палитра Клепина была утыкана окурками, гвоздями, кое-где виднелись приставшие и пропитавшиеся маслом клочки газет. Там и здесь краски росли, как грибы или карстовые сосульки. Кроме того, палитру пересекали цветные нити пролитого масла. Эту палитру Клепин, насмотревшись абстрактных экспрессионистов, превратил в картину. Мне эта идея нравилась. Впрочем, любая палитра, особенно неновая и нечищенная, – уже картина.
* * *
В клепинской студии пахло лаком, куревом, несвежей одеждой и еще чем-то человечье-нежилым. Здесь не было уюта, не то что в мастерской у Вялкина. Квартира его, кстати, тоже вечно выглядела так, точно ее ободрали в преддверии ремонта. Клепину уют был ни к чему.
Протиснувшись между огромным полотном и прислоненными к стене подрамниками, я увидел Клепина. Он стоял в серых кальсонах и фуфайке у еще одного мольберта, сосредоточенно вглядываясь в холст. Огромная картина была скрыта от глаз двумя сшитыми рваными простынями. Места в мастерской почти не оставалось.
«А-а», – сказал Клепин, мельком взглянув на меня. Он никогда не показывал, что обрадован, удивлен или смущен моим появлением. Да и вообще ничьим появлением. Не видься я с ним год, реакция на посещение была бы та же, как если бы я просто вернулся через пять минут забрать забытый зонтик. Но, могу поклясться, он был мне рад. Не глядя на меня, он ударил кистью по холсту. Я должен был это видеть. Сосредоточенную, отрешенную работу мэтра.
Клепин, сколько я его знал, всегда играл роль гениального художника. Зачем настоящему художнику ходить в маске настоящего художника, затрудняюсь сказать. Для чего брюнетки красят волосы в черный цвет? Короче, Клепин был истинным художником, но и первоклассным позером тоже.
Я решил не поддаваться. Снял куртку и молча сел в двух шагах от Клепина на табурет. Какое-то время было слышно, как в трубах журчит вода и как Клепин гундит себе под нос песенку, теребя кисточкой липкие детали изображения. Мурлыканье сменилось свистом, но насвистывать у холста Клепину не понравилось. Это было все равно что насвистывать у алтаря. Он хмурился, вытягивал губы трубочкой, приподнимал одну бровь. Отходил назад, потом стремительно бросался с кистью или шпателем на картину, точно видел на ней скорпиона. Я молчал и иронически ухмылялся. Лицедейство всегда будит во мне правдолюба. Наконец Клепин спросил человеческим голосом: «Был у Витька?»
Я сказал, что сейчас сижу на больничном и давно не видел никого. Кроме Фуата.
– Мм. Федька... Он тут был в субботу, на дне рождения Вадима.
– Я слышал.
Клепин на миг оторвал глаза от холста, выжидающе глядя на меня. Я молчал.
– Случился у нас разговор насчет поэзии, – сказал Сергей, вытирая шпатель половиной старой, когда-то белой рубашки. – У Федьки не хватило аргументов, он, я считаю, сбежал от спора.
Я отчего-то вспомнил про теток с вымазанными помадой стаканами.
– Я говорю, Андре Бретон... – (мазок) – разработал... – (еще мазок) – э-э-э... – (красивый удар кистью) – принцип симультанной поэзии...
– Для мнимых больных? – не удержался я.
– Скажем так... – Сергей потер тыльной стороной руки свой высокий лоб античного мыслителя. – Ты находишься в особом психоделическом состоянии и сразу, безо всякого участия сознания начинаешь процесс симультанного письма.
– Как это без участия сознания?
– И вот тут-то, – Клепин сделал жест в направлении своей новой картины, которую я пока даже не посмотрел, – начинают просто извергаться глубины подсознания... Идет, понимаешь, чистый астрал...
– А что Фуат?
– Да это, понимаешь, какой-то консерватор... Ретроград непробиваемый: вот те Тютчев, вот те Гумилев, вот те Заболоцкий...
– А что Тютчев?
– Ну как тебе сказать, – Сергей задумчиво провел пальцем по периметру бороды. – Тютчев, конечно, гений. Но это же прошлый век. После Малевича, после Кандинского, после Андре Бретона так уже нельзя писать.
Это звучало довольно убедительно. Но я упрямо чувствовал, что в вопросах поэзии Фуат должен быть более сведущ, чем Клепин. И даже чем Малевич. А что этот Бретон понаписал, еще неизвестно.
– А Федькины стихи ты читал? – спросил я.
– Читал.
– Ну?
– Как тебе сказать? Неплохо, неплохо. Н-да... Есть места... Да, местами там что-то есть. Но Федька... – Клепин покачал головой. – Федька в последнее время деградирует. Совершенно отходит от творчества... В субботу ушел через полчаса... Неинтересно ему.
Я уже не первый раз замечал, что в глазах почти всех моих знакомых художников (кроме Горнилова) остальные непрерывно куда-то скатывались, доходили до маразма и исписывались. Вялкин говорил о деградации Клепина, Клепин посмеивался над тем, что Вялкин скатывается от творчества к теориям. И Вялкин, и Клепин соглашались, что вырождаются Лысухин и Глушко. Такие персонажи, как Криворыжий или Борода, не деградировали за неимением какой-либо отправной высоты.
– И что ты думаешь? – продолжал Клепин таким тоном, будто сейчас меня ожидал приятный сюрприз. – Вчера вечером сижу, листаю журнал. Чувствую... м-м-м-м... какое-то необычное состояние. Беру, как в тумане, лист бумаги, ручку. И просто выплескиваю на бумагу свое подсознание.
«Представляю», – подумал я.
Клепин обогнул мольберт, пошуршал где-то в тенях и вернулся с несколькими мятыми листками. В углу нижнего листка виднелись разноцветные отпечатки пальцев, точно для какого-то марсианского криминального досье. Клепин взял листок в левую руку и принялся с подвыванием заклинать, плавно покачивая рукой, будто взвешивал на ладони незримый слиток золота:
Импровизация, импровизация...
Лягушка времени прыгнула
в зеленую лужу пространства, и —
Хаос апельсиновых мячиков —
танцуют молекулы, витаминки счастья.
Каждое слово, наслаждаясь декламацией, он произносил с воющим оттягом...
Розовый бант в волосах Кассиопеи —
прелесть, пьяными губами развяжу тебя...
Дальше я слушал не очень внимательно. Были какие-то «красные скрипки в темно-синем прошлом», «голые инфанты на мокрых мустангах», был «танец с луною в безумном сне Неаполя». Длинный Клепин в кальсонах цвета промокашки вещал, как древнеримский трибун, и неистовствовал, как шаман. В моей душе бродил забористый коктейль из ехидства и необъяснимого уважения. Поэзия наобум. Дико, комично, ни в какие ворота... Но в то же время безоглядно смело и так похоже на яркие, фантастически-шутовские картины Клепина.
Могли ли клепинские стихи понравиться Фуату? Конечно нет, это не вызывало никаких сомнений. Но... а вдруг это и есть новый путь? Только для чего говорить про апельсиновые мячики, если их можно нарисовать? Зачем дублировать картины в стихах? С другой стороны... Это же признак цельности. В какое окошко ни глянь, всюду увидишь лягушек времени, розовые банты, пантер, испанских грандов, цыганских баронов и прочую экзотику.