— Уходите, синьорина. Теперь уже все…
— …известно. Следствие продолжается. Лжецы. Хорошие примеры делают мир несравненно лучше, говорят китайцы, которые редко умирают. Так же неподвластны смерти ни Леоне Весельчак, ни Лючия Бесстрашная, ни Волчонок Пытливый, ни Лучо, на чьем гербе серебряная кофеварка на белом фоне и надпись: «Nascitur in ignis»[21]. Если бы кто-то из них умер, это был бы грандиозный ляп. Дикий ляп, преподнесенный комиком. Вы не считаете, что комик должен говорить о смерти? Да вы с ума сошли, пугать детей! Не видите, они пришли сюда повеселиться. Выдайте что-нибудь такое, чтобы народ потом повторял ad libitum[22], вроде «шах вперед». Ну все, урок окончен, теперь все в сад. Я оставлю вас в этом городе — городе моих друзей. Которые здесь остаются. В кого стреляете, идиоты? Кого боитесь? Учитель, предположим, кому-то приснилось, будто он ударил Кардуччи, он потом ведь каяться не должен, а если, например, кому-то снится, будто он целует тебя, Лючия, что и случилось на самом деле, ощущение было таким острым, прекратите, учитель, не говорят такие вещи детям — будущим менеджерам, будущим неизвестным солдатам, вы сошли с ума! И тем не менее это так.
Хочу прожить еще двести пятьдесят лет.
Жить подобно ящерице, лазать по стенам, нагретым на солнце, валяться кверху лапами на лугу и думать, что неба не существует, а просто на глаза наброшен голубой платок.
Хочу удирать из школы и бегать опять в библиотеку под портиками — читать те книги, которые мне читать не полагалось, чьим авторам я благодарен.
Хочу снова видеть бушующие площади и иногда проводить вечера просто так на ступенях. В такие вечера ты проникался ощущением, что человек, застреленный в далекой стране, ничем не отличался от тебя.
Хочу увидеть всех, кого любил, даже если они того не стоили. И всех своих друзей в одном ряду.
Хочу выучиться играть на саксофоне, врачевать людей, хочу встретиться с марсианами. Это минимум для семидесяти лет.
Хочу почувствовать одновременно все узы, связывавшие меня с миром каждый раз, когда моя жизнь пересекалась с другой жизнью. И повалиться наземь под тяжестью этой счастливой неразберихи.
Может быть, я не знал счастья, но того, что выпало мне за прожитые годы, я не променял бы ни на что. Вы меня на тот Ковчег не затянете вовек.
И пускай не все понимают, почему некоторые старые комики вдруг становятся такими серьезными посреди фильма. Что неясно — вырезайте, вставляйте рекламу.
Да, унылые исповедники слов, тайком я содеял грех длиною в семьдесят лет. Вот вырасту, и со мною будет «тогда я обнял ее», знаешь, ты лысеешь, кое-кто из моих друзей ушел из жизни в семьдесят. Что? Я сказал — в семьдесят, поднимайте его на четвертый, будем надеяться на лучшее, дзинь, звонок, нет-нет! Нет, сидите на местах, подождите здесь со мной, но, учитель, на дворе солнце, понимаю, тогда пишите на стенах: хороший человек ценнее тысячи воинов, да, так сказал один покойный поэт, в программу мы включаем лишь поэтов, которых уже нет на свете, слишком уж мы завистливы, так и напишите на стенах, дзинь, занятия окончились, и я сказал ей:
вместе,
все время вместе, любимая, и вот теперь, во сне, мы вновь проделаем этот путь и на сей раз познаем истину, все будет не так, как прежде, и постепенно она откроется нам, несмотря на то что теперь мне так худо, лангусты, рассеченные пополам, попадают в два огромных рая, как мое тело сейчас, я… я, всего одна буква… это голос ревущего зверя.
(Потолок, поворачиваясь, медленно раскрывается, словно крыша обсерватории. Руки Лучо, поднявшись, рисуют линии среди звезд и пятен на стенах.) Эта китайская грамота расскажет вам о моей избыточно богатой событиями жизни и о недостаточном благородстве моих манер. Вы различите там обломки оружия и обиходные инструменты. Мою кофеварку — модель атомной станции. Все они жили на сорока квадратных метрах — ели, спали, умирали. Они общались меж собой посредством слов, одно слово, иногда два, выражало суть индивидуальности, личности, это были имя и прозвище, потом шли фамилия, отчество, класс, подкласс. Имена эти для них звучали как музыка, позволявшая старым животным узнавать друг друга.
И когда все отлично, и когда не везет — в любую погоду круглый год.
Там, на дворе, — солнце!
Вот этот, положивший голову на парту, — никогда не знаешь, думает он или спит.
Пятнадцать лет, господин учитель.
Не смейтесь. Пятьдесят пять лет назад.
Incipit vita nova[23].
С мячом.
Слушай.
Дзинь.
Лючия выходит из полутемной палаты и, закрывая дверь, еще раз бросает взгляд на седую голову на подушке. Дверью навсегда перерезало нить, ее и Лучо разметало в разные стороны на тысячи километров. Слон плюс сандалии и Рак плюс гостинец тут же набрасываются с расспросами.
— Потерял сознание, — отвечает Лючия, — но говорят, что, может быть, еще придет в себя. Сегодня утром он передавал вам привет…
— А нам к нему нельзя?
— Думаю, нет.
Рак несколько обижен. Слон при всей своей простоте относится с пониманием. Лючия убегает.
— Плакала, — говорит Рак.
— Нет. Глаза у нее красные от усталости.
— Плакала.
— Ну, может, немного.
— Значит, жизнь Ящерицы и в самом деле на волоске. Consommé[24], как говорят латиняне.
— Потерял сознание — не значит, что крышка, — произносит Слон, противясь ходу событий и правилам синтаксиса. — Надо расспросить какого-нибудь врача.
Они принимаются искать такового глазами — один направо, другой налево.
— Которые врачи, а которые санитары? — спрашивает Рак.
— Может, врачи — мужчины, а санитары — женщины? — предполагает неукоснительный приверженец патриархата Слон.
Проходят двое в белом, вид у них уверенный и профессиональный.
— Извините, доктора…
— Мы не доктора, мы носильщики.
Они исчезают, оставив наших героев в сомнениях. Проходит волосатый парень, везущий тележку с лекарствами. Белоснежная монахиня ростом семьдесят сантиметров. Высокий бледный человек в наполеоновском халате. Черная монахиня. Санитар, цокающий белыми сабо-копытами и фыркающий, как конь. Никаких докторов.
Наконец идет Джильберто Филин в штатском, а рядом с ним некто в синем. До Рака долетает обрывок их разговора.
— Вечером увидимся на торжестве у Сороки, доктор? — говорит тот, что в синем.
— Я припоздаю — мороки по горло, — отвечает Филин.
Больше Раку ничего и не нужно. Поднявшись, он кричит:
— Доктор!
Оба оборачиваются.
— Чего горланите? — оскаливается разоблаченный Филин. — Вы же не на рынке! Тут у нас больные.
— Вот мы как раз и хотели справиться об одном из них. Рад познакомиться, Артуро Рак. Как себя чувствует пациент из сто девятой палаты?
Филин, будучи первым лицом в клинике, не скрывает досады и нежелания заниматься второстепенными вопросами. А наши герои не скрывают, что они это понимают, но им плевать. Слон даже принимается по обыкновению согласно покачивать головой, хотя Филин еще и рта не раскрыл. Наконец раскрывает:
— Больной из сто девятой — это старый преподаватель?
— Лучо Ящерица.
— Совершенно верно. — Пауза. — Ну, видите ли, семьдесят лет есть семьдесят лет.
— Но на ноги-то он встанет? — спрашивает Рак.
— Мы обыкновенные люди, а не ясновидцы, — нетерпеливо заявляет Филин. — Состояние сердечно-сосудистой системы вызывает опасения, да и вообще организм истощен. Ну на что можно рассчитывать в семьдесят лет?
— Отец мой в восемьдесят два… — Слон хотел было показать правой рукой, какая жизненная сила была у его отца, но передумал, решив, что его вклад в анамнез вряд ли будет оценен.
Филин в самом деле разворачивается и уходит.
— Миляга, верно? — замечает Слон.
— Просто душка! Чтоб на него свалилось столько хворей, сколько он перевидал больных.
Оба прыскают. Грустнеют. Не уходят. Остаются сторожить у закрытой двери, как псы. Сменяются санитары, а они по-прежнему там и домой не собираются. Наконец Слон говорит:
— Слушай, Рак, а крем-карамель еще при тебе?
— Конечно.
Оба думают об одном и том же, но вслух сказать не решаются.
— Так он, наверно, уже испортился.
— Ну почему, нет.
— Думаю, все же немного испортился.
— Сейчас открою — сам увидишь.
Драгоценный дар на месте — подрагивающий слиток в карамельном озерце. Они переглядываются.
— Лучо бы только порадовался, — говорит Слон.
— Наверняка, — отзывается Рак. — Но ведь не из миски же лакать…
Слон, взвившись как газель, в мгновение ока достиг тележки с едой, схватил ложку, поблагодарил и вернулся назад.
Проходящая по коридору Чинция Аистиха замечает, как два верзилы что есть мочи уминают сладкое. Рака она узнала, но не подает виду. Филин же, раздраженный, торопящийся на торжество к Сороке, вновь наткнувшись на них, орет: