Просят дать что-нибудь для рождественского выпуска газеты “Русское слово”. Он предлагает только что законченную “небольшую поэму” “Соловьиный сад”, запросив за нее триста рублей. Печатают. Ни похвалы, ни хулы в прессе не появляется. А когда в 1918 году “Соловьиный сад” выйдет книжечкой в издательстве “Алконост”, многие решат, что это написано Блоком уже после “Двенадцати”. Оценят “певучую грацию мастерского стиха”, отнесут к “истинной нетленной поэзии”. Споров о содержании не возникнет. Уже в феврале 1919 года молодой поэт и журнальный работник П. Н. Зайцев, задумав “формальное” исследование поэмы (ритм, образы), обратится к Блоку с вопросом о дате ее написания. И у “Соловьиного сада” начнется образцовая академическая судьба хрестоматийного шедевра. Литературные источники, явные и потенциальные реминисценции, культурный контекст.
В историческом фундаменте “Соловьиного сада” пристальными исследователями (Д. Е. Максимов, И. С. Приходько, А. М. Турков и др.) обнаружены следы “Одиссеи” Гомера (пребывание героя у Цирцеи), средневекового “Романа о Розе”, “Освобожденного Иерусалима” Тассо (история Ринальдо и Армиды), музыкальной драмы Р. Вагнера “Парсифаль”, стихотворений Фета, Бальмонта, Бунина, Брюсова, Сологуба, З. Гиппиус… Это еще не всё, культурно-археологические раскопки продолжаются.
Вроде как поздно и неуместно задаваться наивным вопросом: что хотел сказать автор своим произведением? Но рискнем. Тем более что поэма все-таки не превратилась в ретроспективный ребус, невнятный без заранее полученного шифра. Она свежа, динамична, открыта для новых прочтений и даже в какой-то степени на них напрашивается. Сюжет “Соловьиного сада” не дидактичен, а вопросителен, он от каждого нового читателя ждет самостоятельного ответа.
Вспомним, что там происходит.
Некий труженик ломает скалы на берегу моря и отвозит камни на спине своего осла к железной дороге. У дороги — сад, с ограды которого свисают розы. Там поют соловьи, за решеткой мелькает белое платье. Герой, чувствуя, что его ждут в саду, отправляется туда и находит любовное блаженство. Но, слыша шум прилива, вспоминая свой каменистый путь и “товарища бедного” — осла, покидает возлюбленную и устремляется к берегу моря. Дом его за это время исчезает, а осла уже погоняет другой рабочий с киркою в руках.
Такое вот схематическое “либретто”. Лирический сюжет, конечно, условен. В нем столкнуты лбами две бесспорные ценности: счастье и долг. Бывает, что они и в жизни вступают в противоречие, но в общем, с точки зрения здравого смысла никакое высокое служение не требует от человека обязательного отказа от любовного счастья.
Наказанье ли ждет иль награда,
Если я уклонюсь от пути?
На этот вопрос, звучащий в начале поэмы, почему-то обычно дают категорический ответ: конечно наказание. Награду, обретенную героем, легко выносят за скобки.
Но разве перед нами проповедь, облеченная в притчу: мол, если ты счастлив, беги от счастья прочь? Нет, такая “императивная” трактовка обедняет многозначный символический сюжет. Долгие годы она смыкалась не столько с идеей христианского самоотречения, сколько с революционной идеологией отречения от “старого мира”. Соловьиный сад — это традиционная Россия, дворянская культура, индивидуализм и эстетизм. “Правильный” Блок приносит все это в жертву, чтобы принять революцию и написать “Двенадцать”. При этом пребывание лирического героя в соловьином саду трактовалось если не как грех, то во всяком случае как некий соблазн, некая измена, за которой следует неминуемое возмездие.
Такого рода понимание “Соловьиного сада” пародийно-гиперболически доведено до абсурда в поэме Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”: “Я дал им почитать „Соловьиный сад”, поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы”.
Пародийная ирония здесь, полагаю, направлена не столько на блоковскую поэтику, сколько на штампы литературоведения.
А что, если предположить, что лирического персонажа с работы не уволили? Особенно если учесть его реальную профессию. Кто может лишить поэта новых творческих мук, кто может отнять у интеллигента возможность вновь и вновь задаваться неподъемными “проклятыми” вопросами? Любовь этим занятиям не помеха.
Мне представляется, что мотива возмездия в “Соловьином саде” нет. Возмездие — это другой полюс блоковского мира. А “Соловьиный сад” — полюс счастья и гармонии. В спектре третьей книги стихотворений не хватало просветленной, райской краски. И этой поэмой Блок восполняет недостающее.
Вслушаемся в ритмы. Обратим внимание, как взаимодействует с мелодией любовной страсти мелодия долга и труда:
Пусть укрыла от дольнего горя
Утонувшая в розах стена, —
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна!
И “рокотание моря”, и “соловьиная песнь” — то и другое по-своему прекрасно. Нет иерархических отношений между одной и другой музыкой. Недаром сад находится на возвышении, из него открывается широкий взгляд на дольний мир. Особая доблесть художника — суметь передать равноценность женской красоты и красоты большого, трагически-страшного мира:
Как под утренним сумраком чарым
Лик, прозрачный от страсти, красив!..
По далеким и мерным ударам
Я узнал, что подходит прилив.
Строфа, разрезанная посередине восклицательным многоточием (да еще на вызывающе простом эпитете “красив”), демонстрирует удивительный баланс двух половин, двух ликов мироздания (женский “лик” и “прилив” связаны еще и звуковой перекличкой).
Полнота любовного счастья рождает в человеке жажду высокого деяния. Это переход от одного вида гармонии к другому. Это удвоенная связь с миром. Передавая редкостное ощущение, Блок не боится впасть в отчаянную сентиментальность:
И, спускаясь по камням ограды,
Я нарушил цветов забытье.
Их шипы, точно руки из сада,
Уцепились за платье мое.
“СпусКАясь по КАмням…” — артикулируя эти звуки, мы словно следуем за героем. Точка катарсиса. Счастлив тот, у кого в жизни был свой соловьиный сад, кому знакома цепкость любовной привязанности. У такого человека и трагический взгляд на жизнь просветлен изнутри, свободен от зависти и обиды. Счастье дает высоту обзора. Примечательно, что последняя, седьмая главка поэмы, то есть рассказ о возвращении героя “на берег пустынный”, предстает как бы в двойном измерении: “Или всё еще это во сне?” То есть это, может быть, только сон, который снится герою там, в “краю незнакомого счастья”, рядом с любимой женщиной.
Иначе говоря, соловьиный сад более реален, чем то, что происходит с героем после ухода. Соловьиный сад — это сбывшаяся мечта, реализованное призвание. А то, что произойдет после, — фатально и непредсказуемо. Будь то потеря дома (при желании можно углядеть здесь предсказание утраты шахматовского “рая”) или социальный катаклизм, губительный для обеих враждующих сторон (не это ли символизирует наблюдаемый героем поединок двух крабов: “подрались и пропали они”?). Неоднозначен и смысл финальной строфы:
А с тропинки, протоптанной мною,
Там, где хижина раньше была,
Стал спускаться рабочий с киркою,
Погоняя чужого осла.
В том ли суть, что у героя перехватили вьючное животное, лишив его тем самым возможности перевозить камни? Осел ведь здесь символический, вечный: на нем Христос въезжал в Иерусалим, его голос слышал в Базеле князь Мышкин, говоривший потом в гостиной Епанчиных: “Осел добрый и полезный человек”. В этом смысле животное не является чьей-то собственностью. Это традиция мучительного духовного подвига, которая всегда найдет нового “рабочего”. А тропинка, протоптанная поэтом, ведет в будущее, в том числе и в посмертное существование его дела.
Сюжетная перспектива поэмы уводит в бесконечность. Это уловил Михаил Пришвин, писавший в своем дневнике по поводу “соловьиной поэмы”: “Поэзия — это сила центробежная, подчиненная центростремительной силе. <…> Поэт, как осел, впрягается в воз. Движение по кругу”. Да, быть может, вся жизнь художника складывается из многократных пребываний в саду счастья и многократных же возвращений к мучительному труду. Сама причастность к этому движению есть принципиальная жизненная удача. Поражения здесь быть не может.