А теперь посмотрим, как Блок сперва проживает сюжет своей поэмы.
Тут нет простого соответствия между житейскими фактами и литературными отражениями. Бывает, что стихотворение, как дневник, фиксирует событие. А случается, что стихи предсказывают будущее и даже строят его.
Июль 1913 года. Блок с Любовью Дмитриевной на юге Франции. Курортные впечатления он заносит в книжку с привычным для таких случаев легким брюзжанием:
“В поганых духах французских или испанских пошляков, допахивающих до моего окна, есть что-то от m-me Садовской все-таки.
Испанка — Perla del Ocбеano уехала, кажется, оставив память своих глаз и зубов. Вчера вечером я взволновался, встретившись с нею”.
Ксения Садовская… Казалось, и воспоминания о ней уже стали фактом прошлого: четыре года назад, в Бад-Наугейме, написан цикл “Через двенадцать лет” — достойный поэтический памятник юношеской любви. И вот вдруг “синий призрак” является вновь, причем чувственно, обонятельно. “Peau d’Espagne” (“Испанская кожа”) — назывались любимые духи Садовской. И по метонимическому принципу мужское внимание Блока переносится на одну из курортниц — испанку, которой он сам присвоил условное имя “Жемчужина океана”.
В общем, довольно невинная игра фантазии, запротоколированная и в нескольких последующих записях: “Испанка не уехала, но не трогает меня”; “Надо быть в хорошем настроении, чтобы записывать какой-то вздор об испанке. Какое мне дело до зубов и глаз?”: “Perla del Ocбеano. Как же ее настоящее имя?” И наконец: “В конце обеда в последний раз погасло электричество в ту минуту, как Perla в последний раз на моих глазах встала из-за стола. Прощай, океан, бушующий сегодня особенно бурно”.
Все это отзовется в стихах, и не только. Героиней новой блоковской любовной истории станет женщина, в которой совместятся два признака: во-первых, сходство с Садовской, во-вторых, — нечто испанское в облике. Творческая мечта пойдет рука об руку с простой чувственностью. “Зубы и глаза” будут еще долго волновать его, пока он не найдет их в холодном Петербурге. “Она пела весь вечер, глаза и зубы сияют”, — процитируем, забегая вперед, блоковскую записную книжку апреля 1914 года.
Блоку тридцать три года. Опыт муки, страдания, “поругания счастия” у него велик. Пришла пора взглянуть на мир с иной стороны. Летом 1913 года он набрасывает несколько строк, начиная словами: “Как океан меняет цвет…” — и заканчивая фразой: “И слезы душат грудь”. Потом вписывает наверху одно слово, получается: “И слезы счастья душат грудь”. Точка не поставлена. У счастья пока нет точного имени.
Любовь Александровна Андреева-Дельмас, тридцатичетырехлетняя оперная певица, урожденная Тищинская, родилась и выросла в Чернигове (вспомним “хохлушку” Садовскую, тоже певицу, хотя и самодеятельного уровня). Замужем за известным в ту пору басом-баритоном Мариинского театра Андреевым. Для сценического имени использовала фамилию матери-француженки — Дельмас.
Земная, разумная, уравновешенная женщина с умеренными профессиональными амбициями. Осенью 1913 года ее приглашают в качестве второй исполнительницы партии Кармен в спектакле по опере Бизе. В премьерном представлении Кармен другая — певица Давыдова, чью караимскую внешность в театре сочли более “испанской”. Андреева-Дельмас появляется на сцене начиная с третьего спектакля, в октябре. Тогда-то ее впервые видит и слышит Блок.
А что ей о нем известно к тому времени? На исходе своей долгой жизни, в 1969 году, Дельмас напишет: “Признаться откровенно — А. Блока никогда не видела, но стихи его некоторые знала. Иногда задумывалась: почему в них часто такая грусть, такая глубокая печаль, но не светлая, как у моего любимого Александра Сергеевича Пушкина. Вероятно, у него трудная жизнь?”
Женская наивность бывает порой неотразимо проницательной. Чего недостает Блоку, чтобы сравняться с Пушкиным в универсальности, в полноте жизненного и поэтического опыта? Ответим пушкинскими словами: “Говорят, что несчастие есть хорошая школа; может быть. Но счастие есть лучший университет”. Так что открывалась новая перспектива... Встретилась женщина, чей эмоциональный склад таков: “Я любила радость жизни. Не скрою, что жизнь меня баловала: я чувствовала всегда крылья, хорошее настроение не покидало меня и окрыляло”.
Ни трагического надлома, ни инфернальности, ни вечного этого дамского “сама не знаю, чего хочу”. Сразу ли угадал Блок в театрально-роковой Кармен светлую душевную изнанку? Так или иначе, он действует очень неспешно, смакует само приближение чувства. Двенадцатого января 1914 года он записывает: “Вечером мы с Любой в „Кармен” (Андреева-Дельмас)”.
Посмотрим на общий эмоциональный фон января — февраля. “Удивительно серо и как-то тошно”. “Тяжело. — Днем, злой, заходил к маме”. “Страшная злоба на Любу”. “Полная раздавленность после религиозно-философского собрания”. “Опять вечером и ночью брожу в тоске. Уехать бы — куда?”
По поводу разных приглашений: “Не пошел я”. “Я не пойду опять”.
“Я опять не пойду”. “Днем я перешел Неву по тающему льду. Скука”. “Тоска, тоска”. “Тревога к ночи”. “Четвертая годовщина Коммиссаржевской. Открытие ее бюста. Я не пошел. Чествовала всякая старая сволочь”.
Даже учитывая, что сам жанр дневника (записной книжки в том числе) допускает постоянное уныние и жалобы, — чересчур уж мрачно. И вдруг, четырнадцатого февраля, — просвет: “„Кармен” — с мамой. К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас — мое счастие”. Автор даже на тавтологию сбился, дважды употребив в одной фразе одно слово, означающее редкое для него состояние.
В тот же день певица получает букет красных роз и конверт с печатью “А. Б.”. Письмо начинается с прямого и незамысловатого признания: “Я смотрю на Вас в „Кармен” третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. <…> Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, — невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что вы знаете, может быть, мое имя”.
“Сердце знает, что гостем желанным / Буду я в соловьином саду...” Блок не сомневается в успехе. Не потому, что он опытный обольститель, владеющий техникой ухаживания. И не потому, что он, говоря современным языком, уже сделался “звездой”, что его самого нередко атакуют барышни с букетами. А потому, что такой сильный и неподдельный порыв не может не вызвать ответного отклика.
Тем не менее миг первой встречи оттягивается на целых полтора месяца. Почему?
Может быть, Блок опасается спугнуть чувство. Не обернулось бы оно разочарованием, к тому же физическое сближение с женщиной ему не всегда в радость, особенно после усиления недуга, давшего о себе знать года два назад. Это, впрочем, проза, а есть и причина поэтическая: рождается новый стихотворный цикл “Кармен”, который весь — предвкушение страсти.
И это предвкушение автор — осознанно или неосознанно — стремится продлить. “И слезы счастья душат грудь / Перед явленьем Карменситы”, — будет дописано на старом июльском черновике четвертого марта, рядом с пририсованным профилем певицы Дельмас.
Второго марта он снова спешит в театр, хотя поет Давыдова, а Дельмас сидит в зале. Просит “пожилую барышню”, служащую театра, показать ему Андрееву-Дельмас. Та показывает со словами: “Вот сейчас смотрит сюда, рыженькая, некрасивая”. Блок наблюдает за ней издалека. Срывается с четвертого акта, в гардеробе узнает, что Дельмас уже ушла. Идет в сторону ее дома (она живет совсем рядом с Блоками, тоже на Офицерской), расспрашивает дворника и швейцариху, где же заветный подъезд. Те путаются, сбивают с толку. Впрочем, скорее он сам чуть ли не нарочно повсюду плутает, затрудняя себе возможность встречи.
“Я путаюсь” — так и пишет он в тот же день озадаченной певице, нагружая любовное послание довольно парадоксальной эстетической рефлексией: “На Вашем лице написана какая-то длинная, мне неизвестная жизнь. Если бы Вы <…> приняли меня как-то просто, — может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства (простите, я профессионал тоже, это не отвлеченность, это — тоже проклятие). Ну, как Забела и Врубель, что ли. „Реализм””.
Жена художника Врубеля Надежда Забела была оперной певицей, что и наводит Блока на параллель. А свое новое чувство он стремится соединить с новой эстетической моделью, которую именует “реализмом”. Что важно — в кавычках. Раскрыть их помогает довольно пространный пассаж в записной книжке (шестое марта 1914 г.). Начинается он с интересного афоризма: “Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства , чем искусства”.