— Ты так думаешь? — отозвалась Паула.
Мы словом не обмолвились о том, что, собственно, похоронили на Лесном кладбище. Никто, кроме нас двоих, этого не знал, даже «Шведский женский журнал». А были это шестьдесят восемь килограммов «Новостей недели», за 1988–1992 год.
Другие похороны, настоящие, состоялись на следующий день, у нас в поселке, в нашей церкви. Точнее, в маленькой часовне под липами, за колокольней. Похоронное бюро доставило из Вестероса останки Паулиной матери, гроб был белый, с тонким, ажурным рисунком из золотых пальмовых листьев. Присутствовали только Паула и я. Да еще священник, тот самый, у которого я некогда конфирмовался.
Он ни разу не произнес слово «похороны», говорил о «семейном обряде». Взяв Паулу под руку, он провел ее в церковь, показал хоры, где она, маленькая девочка с огненно-рыжими волосами, некогда стояла и пела «Хвалебную песнь» Бетховена, показал на кладбище самые примечательные могилы — нескольких депутатов риксдага, некоего профессора и знаменитого скульптора, — а затем, как бы по ходу экскурсии, привел нас в часовню, где уже установили гроб, и совершил короткий погребальный обряд.
Мать Паулы не была для него посторонней. Он вправду оказался ее духовным пастырем, и она регулярно его посещала. А мы и не знали.
— Она была добрым человеком и христианином, — сказал священник, — такую мать может пожелать себе каждый ребенок. И если вдуматься поглубже, каждый ребенок заслужил такую мать. Материнская тоска увела ее в вечность.
Все свое внимание я сосредоточил на Пауле. Глаза ее были широко раскрыты, щеки и подбородок подрагивали от напряжения, она изо всех сил старалась горевать. Думала, что теперь можно дать волю скорби, настоящей, глубокой скорби, выпустить отчаяние на свободу.
Но ничего не вышло, скорби не осталось, она израсходовала ее накануне, на Лесном кладбище.
Потом священник хотел пригласить нас в приходский дом, на чай с бутербродами. Но Паула не располагала временем, завтра утром ей нужно быть в Карлстаде, мы заказали машину, которая уже подъехала и ждала у ворот. Мы еще немного постояли возле места погребения, которое я купил на средства компании «Паула мьюзик», — в южном углу кладбища, где каменная стена соединяется с живой изгородью из елей.
— Замечательно, — сказала Паула.
Возле каменной ограды растет старая груша. Там и покоится мать Паулы, на нашем маленьком, заурядном кладбище. В реальности, так сказать.
Мы, конечно, не стали покупать тот номер «Шведского женского журнала», похоронный. Но совсем уж спрятаться нам не удалось, «Шведский женский журнал» перепродавал фотографии, другие газеты и журналы стряпали собственные репортажи. Не забывая и про меня. Даже в пресс-анонсах меня помещали. «Новый мужчина в жизни Паулы». «Таинственный антиквар». «Загадочный мультимиллионер». «Друг детства».
Я оказался на переднем плане.
А Паула, стало быть, продолжила свое турне — Карлстад и Бурленге, Сундсвалль и Ландскруна, Векшё и Норрчёпинг и многие другие места, выбранные дядей Эрландом. Я остался дома. Она звонила каждый вечер. Закончится турне лишь в сентябре. «Триумфальный вояж Паулы», — писали вечерние газеты. Когда ходил в магазин за кефиром или за хрустящими хлебцами, я обычно задерживался у автобусной станции, читал пресс-анонсы.
Гораздо позже мы получили маленькую урну из крематория при Лесном кладбище. Но к тому времени произошли кой-какие события, о которых я еще не рассказал. Я был тогда в Стокгольме. Мы положили урну в пластиковую сумку, пошли на Тюстагатан и высыпали пепел в мусорную корзину у подъезда «Новостей недели».
Дни стояли долгие, делать мне было совершенно нечего. И я начал обучать левую руку держать перо.
Задача не из простых, все, что я писал, выходило, с одной стороны, каким-то детским, а с другой — претенциозным и патетическим, не только в буквах, но и в самом тексте сквозило нечто бесконтрольно-напыщенное. Не знаю, вправду ли тут виновата рука, ведь пока в моем распоряжении были обе руки, я почти ничего не писал.
Теперь я писал письма, которые не отсылал. Властям. Пауле. Снайперу. Эспаньолке. Гулливеру.
Вот что, к примеру, я написал однажды вечером на картонке:
«Мне думается, я смело могу утверждать, что эти похороны, точнее, эти двойные похороны стали в моей жизни поворотным пунктом, открыли мне глаза на возможность нового миропорядка, и даже более того: обеспечили нежданную свободу и защищенность, объятия, дарящие покой и отдохновение, сиречь форму существования, соединяющую искусство и жизнь, бытие, которое, попросту говоря, претворяет в реальность высочайшее, важнейшее и прежде для меня недостижимое — чистое, неподдельное искусство, мир как композицию».
Мучительно и неловко. Пришлось напомнить себе, кто я такой: багетчик, который даже паршивого паспарту больше не в состоянии вырезать.
Двое крепких парней из аукционной фирмы пригнали грузовик и опустошили музыкальный магазин. И комнаты, где жила мать Паулы.
Когда они закончили погрузку и собрались уезжать, один из них зашел ко мне, принес большой коричневый конверт.
— Это мы забрать не можем, — сказал он, протягивая мне конверт. — Не все выставишь на продажу, есть своего рода предел.
Я открыл конверт. Там лежало шесть фотографий. Цветных. Значит, Паулина мать сфотографировалась, причем не так давно. Она была в красном платье с глубоким вырезом и улыбалась широкой, теплой улыбкой, приоткрыв рот и прищурив глаза, — наверно, хотела выбрать один из портретов и послать Пауле. Правда, на одном снимке она забыла, что сидит перед фотографом, рот открылся еще шире, но не улыбался, щеки обвисли дряблыми мешками, взгляд, пустой и меланхоличный, смотрел куда-то в пространство позади камеры.
— Красивые снимки, — сказал я. — Я о них позабочусь.
— Мы сжигаем все, что не пойдет на продажу, — пояснил он. — Но такие фотографии, они вроде как живые люди.
В тот же вечер новые владельцы начали перевозить свои вещи. Жить они будут на втором этаже, а в прежнем музыкальном магазине разместят багетную мастерскую и торговлю картинами. Перед покупкой дома они заходили ко мне, супружеская пара, оба лет пятидесяти, раньше держали стекольную мастерскую где-то под Эребру. Он сильно заикался, и говорила главным образом она.
Он только и сумел произнести: «Со-со-собствен-но, ис-искусство все-сегда бы-было для ме-меня са-са-самым важ-ж-жным в жи-жизни». Точь-в-точь так эта фраза обыкновенно звучала в моей голове, когда приходила мне на ум.
«Ты-то вроде как прикрыл свое заведение», — сказала его жена.
«Так уж получилось, — ответил я. — Заведение само прикрылось. Мне не понадобилось ничего решать».
Они купили у меня все, что было, — инструмент, и багетные рейки, и верстак, и запас картона, и ручной работы пейзажи, и даже вывеску «РАМЫ И КАРТИНЫ». Я лишь назвал сумму, и они тотчас выложили деньги. Вот о чем я забыл рассказать. От забот о мастерской я избавился.
Вообще-то здесь надо бы рассказать все, о чем я забыл сообщить выше, а знать это необходимо, чтобы разобраться в дальнейших событиях и в наших с Паулой поступках. Такой отчет, как мой, должен бы в равной мере включать и причины, и результаты.
Только вот вспомнить результат всегда легче, нежели причину. И случай, вероятно, есть не что иное, как сумма забытых нами причин.
Я снова достал черный ларец, который с времен покупки «Мадонны» стоял пустой и ненужный, и положил туда деньги. Сумма была на удивление крупная, и, принимая ее, я чувствовал себя довольно-таки неловко. Мне казалось, никто уже ничего у меня не купит, и в конце концов инструмент, багетные рейки, картон и картины рассыплются в прах или сгниют, хотя меня это как бы и не трогало.
Отныне я не стану называть конкретных сумм. Буду писать «весьма крупная сумма», или «ничтожная сумма», или «невероятно большая сумма», ведь дальнейший ход повествования обязывает к осторожности и такту. Не хочется мне никого обижать, не хочется доставлять неприятности.
Конверт с фотографиями матери Паулы я послал в Карлскруну, в ту гостиницу, куда Паула приедет через два дня.
Напрасно я так поступил.
А может, наоборот, правильно сделал.
Не знаю.
Я написал коротенькое письмецо, объяснил, что это за фотографии. Паула долго сидела, глядя на снимки. Когда-нибудь, спустя годы, я буду выглядеть как эта женщина, подумала она. Не без удовольствия. Наперекор всему лицо на фотографиях дышало умиротворенностью. Или каким-то путаным, но все же благоразумным смирением.
Потом она отложила фотографии на чемодан. Не знала, что с ними делать. Может, попросить горничную забрать их и сжечь?
Там, на чемодане, дядя Эрланд их и нашел. Он тоже приехал в Карлскруну, хотел убедиться, что с Паулой все в порядке. И привез с собой пяток кроликов.