Ниже я объясню, зачем понадобились кролики. Хотя многие наверняка видели концерт и помнят, в чем тут дело.
Одну за другой он внимательно рассмотрел фотографии. Мать Паулы он не видел уже несколько лет и, вероятно, немножко взгрустнул. А потом на него низошло счастливое, грандиозное озарение. И, уходя, он забрал фотографии с собой. Тем же вечером в Карлскруне мать и дочь выступали на сцене сообща. На экран шести метров в высоту и четырех метров в ширину проецировались портреты матери Паулы, сначала пять улыбающихся, а под конец печальноунылый; она, так сказать, присутствовала на протяжении всего концерта. Над взбитыми волосами черной тушью написали дату смерти.
Трудно сказать, как эти исполинские лица на заднем плане воздействовали на представление в целом. Пожалуй, достаточно повторить слова дяди Эрланда: «Это было чертовски эффектно!»
Публика сразу ее узнала, ведь после несчастья в Вестеросе ее фотографии заполонили все газеты, журналы и телевидение; едва включили проектор, как многие тотчас закричали: «Паулина мамаша!» Когда снимки менялись, перетекая один в другой, ее глаза и губы как бы двигались, и возникало впечатление, будто ее наспех худо-бедно вернули к жизни, чтобы она включилась в песню Паулы. Удивительная и трогательная встреча матери и дочери, вернее даже, двух совершенно разных типов женственности: наполовину увядшей, состарившейся и бурно расцветающей, полной жизненных сил. А вместе с тем встреча жизни и смерти, встреча животворящего начала с мертвящим, что особенно ярко проступило в заключительном номере Паулиной программы, который назывался «ОРФЕЙ».
Собственно говоря, описывать его, наверно, нет нужды.
Паула изображала менаду, костюм ее состоял из нескольких лоскутьев на плечах и вокруг талии, а музыку «Дагенс нюхетер» описывала вот так: «Монотонный ритм, однообразные, завораживающие риффы — механицизм, высокий, но кристально чистый голос и навязчивые гитары сливаются здесь в безудержно-страстном прославлении бренности, причем во всем сквозит пьянящий восторг стремительного движения. Поистине мучительная скорбь — в Швеции ей нет равных».
По-моему, этот номер был целиком выстроен на одном из стихотворений Яльмара Гулльберга,[18] где речь шла о «жрицах бога в дымном факелов мерцанье» и об «усекновенной голове с потухшими очами, что с песнею плыла по волнам к морю». И о воплях: «Кромсайте на куски его, как режете козла, и допьяна напейтесь кровью!» «And to the hounds his genitals!» — эту строчку я помню дословно. В финале, когда гитары выли и кричали в бесконечно нарастающем крещендо, Орфея убивали, приносили в жертву.
Вот тут-то и требовались кролики.
Вообще-то, конечно, жертвой должен бы стать молодой, рослый мужчина, атлетический танцовщик. Однако такое попросту невозможно. И эта роль отводилась кролику.
Он был привязан веревкой к кольцу, вделанному в пол сцены. Паула перерезала веревку, поднимала зверька, ласкала его, а потом отсекала ему голову. Она наловчилась делать это одним махом — кровь фонтаном хлестала из кролика-Орфея. Зрители, пробившиеся к самой сцене, старались подставить под эти брызги одежду — пиджак или джинсы, запятнанные кроличьей кровью, можно было продать не за одну тысячу крон.
На сей раз дядя Эрланд и хореограф слегка изменили номер, подчеркнув оттенок незрелости и инфантильности, изначально заложенный в композицию. Танцуя, Паула отступала в глубь сцены, крепко зажимая ладонью перерезанную шею кролика, а когда оказывалась совсем рядом с экраном, где мерцало лицо ее матери, делала стремительный пируэт и выплескивала как можно больше крови на спроецированный портрет. На неудачную, печальную фотографию. Мать Паулы смотрела в пустоту. Словно скорбела о себе самой.
Кто его знает, что в конечном счете означал такой финал. Древние мифы можно трактовать как угодно, люди лишь смутно угадывают в них некий сокровенный смысл. Или целый ряд разных смыслов. Дальше этого никто не идет.
И вправду ли затея с огромным экраном и портретом Паулиной матери имела успех, мне тоже неизвестно. Она акцентировала дерзкое, вызывающее в искусстве Паулы. И ребячливое. Никого не оставляла равнодушным. Впрочем, доподлинно никто не знает, каким образом возникает зрительский рекорд, он принадлежит только публике, это ее маленький секрет.
Стало быть, каждый вечер Паула истребляла по кролику. А поставлял зверьков дядя Эрланд.
После представления в Карлскруне Паула позвонила мне и, заливаясь слезами, рассказала, что ей теперь приходится делать вдобавок ко всему прочему.
— Если хочешь, я приеду, — предложил я. — Дел у меня никаких нет. Только пасьянсы раскладываю, и все.
— Нет, — ответила она. — Мне и без того тошно. А если ты будешь рядом, станет еще хуже.
Думаю, она хотела сказать: тогда к этой искусственности и фальши примешается еще больше сокровенно-личного, еще больше от ее подлинного «я». Она действительно хотела быть профессионалом. И по-настоящему глубоко уважала свое искусство. Так и в газетах писали.
Раскладывая пасьянсы, я слушал радио. Так вот и узнал о смерти дяди Эрланда.
Несчастный случай. В Линчёпинге. В возрасте пятидесяти восьми лет. Бизнесмен и менеджер, спонсор индустрии развлечений, человек, создавший многих и многих артистов, в том числе Паулу. Было четыре часа дня.
Я до того разволновался, что ошибся в раскладе, пять раз тасовал карты, пока разложил их как надо.
Новости частенько выбивают меня из колеи, повергают в растерянность. Услышав или прочитав какую-нибудь новость, я не могу отделаться от ощущения, что знаю гораздо меньше прежнего.
Сейчас она нуждается во мне, подумал я.
Пасьянс не сходился. Он никогда не сходится.
Когда я попытался положить колоду на ладонь протеза, карты соскользнули и рассыпались по полу. Не удивительно, после выпитой чекушки водки. А когда хотел собрать карты, стул опрокинулся, я полетел на стеллаж и в результате очутился на полу под грудами книг по искусству. Так и уснул, положив голову на «Грезы под небом Арктики». Но даже во сне все время думал: сейчас ей нужен именно я, никому другому недостанет ни сил, ни ловкости, так что позаботиться о ней нужно именно мне.
Потом позвонила Паула. После пятого сигнала я сумел добраться до телефона.
Спокойно и просто Паула рассказала про дядю Эрланда, в голосе ее не слышалось ни печали, ни тревоги, она словом не обмолвилась, что они были близкими друзьями. Жила она в гостинице «Вольный каменщик». На четвертом этаже. Он принес фотографии, чтобы она подписала их для своего фан-клуба, полную сумку. А еще несколько песенных текстов на просмотр. И новую партию кроликов.
Они обсудили один из текстов. Под названием «Hot Flesh and Blood Sandwiches of Eternity».
— Неужто ты каждую фотографию сама подписываешь? — спросил я. — Можно ведь заказать штемпель.
— Все должно быть без подделки, — ответила Паула. — По-другому я не согласна.
И вдруг, ни с того ни с сего, он выбросился из окна. Она ничего не поняла. Напоследок он только сказал: «Ты, Паула, станешь знаменитой на весь мир». Совершая свой кошмарный прыжок, он потерял один ботинок, и она помнит, что после стояла с этим ботинком в руке и почему-то с изумлением снова и снова читала слово «Аристократ», оттиснутое на подошве. Слышала, как подъехала полиция, как шумела собравшаяся на улице толпа, но вовсе не думала спуститься вниз, даже в окно не смотрела.
— Это шведский ботинок, — заметил я. — «Аристократ». Они намного удобнее итальянских.
Потом к ней пришли полицейские. Без стука. Их впустил телохранитель, который сидел на табуретке за дверью.
«Он выпрыгнул, — сказала она им. — Как прыгун в высоту, скакнул и исчез».
Полицейские сказали, что такое случается. Ничего не поделаешь. Человек принимает решение, и помешать ему невозможно. Он представляет себе прыжок, а затем вдруг делает шаг в свое представление и закрывает за собой дверь. Даже с полицейскими такое бывало. Они пытались утешить ее, хоть она вовсе в этом не нуждалась, а перед уходом попросили автограф, сняли куртки, и она широким плакатным фломастером расписалась у них на спине. И отдала им пачку контрамарок, принесенных дядей Эрландом. В восемь часов у нее концерт в Народном парке.
— Теперь ты должен приехать, — сказала Паула.
— Правда? Ведь станет еще хуже. Если я буду рядом, а?
Паула подула в трубку, долго, протяжно, мне показалось, она хотела напомнить мне о каком-то секрете, про который я забыл.
— У тебя же есть хирург. И телохранитель, — сказал я.
— Это не одно и то же. Все не так просто, как ты думаешь.
Будто я по-прежнему воображал, что все просто.
— Я приеду. Отложу все прочее на потом и, как только улажу разные мелочи и освобожусь, сразу приеду.