И в то долгое лето я была попрежнему отрезана от своих близких. Всеобщее отчуждение и моя болезнь окружили меня плотным кольцом. Огонь, затаившийся в моих костях, пожирал меня — клетку за клеткой. В распухшем теле душа моя усыхала день ото дня.
По ночам врывались в мои сны мощные языки пламени, истребляя мою плоть. Не однажды была я на краю гибели, но всякий раз открывался мне путь к спасению.
Тюрьма, в конечном счете, не запломбированный вагон. В то длинное лето не раз молила я снять с рук моих невидимые путы: мне хотелось схватить какую-нибудь из заключенных и задать ей хорошую трепку. Они ведь пресмыкались перед надзирательницами, как рыбыни, и все — из-за глотка спиртного, из-за пудры или одеколона. Нельзя пресмыкаться и нельзя желать смерти другим людям. Смерть — это еще не конец. Есть высшее над самым высоким — звучало во мне. Мать снова вселилась в мое тело и наполнила его мужеством. Руки мои жаждали боя, но сил в них не было. Заключенные знали это и больше не боялись меня.
Была в тюрьме одна женщина, очень старая, лет девяносто, которая давно уже отсидела свой срок, но отказалась выйти на свободу и попросила разрешения остаться. Ей пошли навстречу, и она проводила на волю не только тех, с кем начинала, но и два последующих поколения заключенных. Она стала живой памятью тюрьмы. Она помнила все правила и уложения прошлых лет, всех освобожденных, всех, кто болел и вылечился, всех, кому не повезло, и всех, кому судьба улыбнулась. Но главное — она учила заключенных долготерпению. Долготерпение — черта, исполненная святости. Если человек обретает это свойство — уже ничто не причинит ему вреда.
Несколько лет тому назад взгляд ее остановился на мне, и она возненавидела меня. Сразу же определила она, что, хотя по внешности я — из русинов, и видно, что выросла в доме добрых христиан, но душа моя чем-то замутнена, и это уже не поправить. Катерина, бедняжка, пыталась меня защищать, но старуха стояла на своем: «Евреи разрушили ее душу, и никогда ей не вернуться на путь истинный». С тех пор, как я заболела, стала она поминать меня денно и нощно, приводя в пример мою судьбу: «Убедитесь воочию, какое зло причинили ей эти евреи: адский огонь пожирает ее еще на этом свете».
— Сколько составов прошло этой ночью?
— Семь.
— Я вижу, что теперь они работают быстрее, — донесся до меня голос Сиги.
Все они подсчитывали и сравнивали.
Составы проносились по равнине с бешеной скоростью, словно раскаленные пули разрывали воздух.
Мне было тяжело, я замкнулась в себе. И если был человек, которого я ненавидела, — то была старуха Она больше не разговаривала, она пророчествовала, и пророчества ее были — как отравленные стрелы. «Еще немного, — бывало, шептала она, — еще немного, и придет конец всем убийцам Иисуса, Господа нашего. Конец неотвратим, и пусть все идет своим чередом, все — только к лучшему…»
Но насколько близок был конец — этого себе никто и представить не мог.
Однажды утром мы увидели, что на сторожевых вышках нет охранников. На плоских крышах остались только черные вороны. И надзирательницы тоже сбежали. Даже начальник склада бросил свое добро на произвол судьбы.
Никто из нас не верил своим глазам.
— Нет больше евреев! — провозгласила старуха. — Вставайте, бабы, отправляйтесь по домам.
Но никто не осмеливался что-то предпринять. Низко стояло огромное, безмолвное солнце, заливая светом долины и пустынные склоны, — словно кончились все великие войны.
Сиги протянула свою руку, огромную руку, сквозь прутья оконной решетки и сказала:
— Все остановилось…
Я не знала, что делать и — пошла.
Была я спокойной и умиротворенной. Зеленые луга расстилались передо мной. Годы, проведенные в тюрьме, изгладили из сердца многих людей, но — не эти луга. Маленькое стадо брошенных коров паслось в овраге. По внешнему виду животных я могу легко угадать, что год выдался дождливый, урожай был отменным и собрали его вовремя. Мать моя в страду была подобна стремительному ветру. Не полагаясь на отца, она предпочитала иметь дело с наемными работниками. Отец не умел целиком отдаваться работе и, старея, он все чаще пренебрегал своими обязанностями. Мать же, напротив, не знала покоя, работала от зари до зари. Когда страда кончалась, мы везли мешки с зерном на мельницу. Там вечно возникали ссоры, люди бранились, а то и пускали в ход кулаки. Я даже помню, как одного из крестьян ударили в грудь ножом.
Я оглянулась и увидела, что тюрьма стоит на своем месте. Отсюда она выглядела жалкой. Строения ее походили на шалаши, что ставят крестьяне в страдную пору в поле. То, что наводило страх, превратилось в ничто. И вся эта крепость казалась ненадежной, даже стены ее были сделаны довольно небрежно.
Почему-то захотелось оглядеться — что же осталось мне после всех этих лет заточения, но я не увидела ничего, кроме наваленной кучами промерзшей свеклы. Никто из тех людей, кото—206рые меня окружали, — а ведь было время, когда я жила со всеми, а не в одиночной камере, — не оставили во мне воспоминаний ни о лицах их, ни о свойственных им запахах.
Невдалеке шагали те, с кем мы сидели в тюрьме. Шли они все вместе, и от шагов их измотались облака пыли. На мгновение показалось мне, что так будет вечно. Я буду вглядываться в них с какого-то расстояния, они будут перешептываться, и как бы далеко мы ни ушли, расстояние между нами не сократится. Эта мысль пробудила во мне какой-то давний страх.
Я направилась в сторону оврагов. Коровы подняли головы. Я приблизилась и коснулась их шкуры. Долгие годы я не притрагивалась к скотине, по сути — с тех пор, как оставила деревню. Я упала на колени и нарвала полные пригоршни травы.
Прикосновение к свежей траве взволновало меня. Я повернула к холмам. Их склоны напомнили мне о доме тети Фанки. Тетя Фанка, сестра моей матери, была женщиной необычной. Она жила за деревней, на открытом склоне, и не нуждалась в людях. Я видела ее всего лишь один раз, но ее худое лицо врезалось мне в память. Была в нем какая-то одухотворенность, которую редко встретишь среди русинов. Долгое время не открывалось мне ее лицо, и вдруг, словно из кромешной тьмы, оно поднялось ко мне.
У подножия холма был водоем, наполненный до краев. Такие водоемы располагаются на околице деревни, там поят скотину, туда же приходят мальчишки купаться. Однажды Василь увлек меня в воду, был он застенчив и даже грудей моих не коснулся…
Несколько забытых стогов сена стояли возле одного из дубов. Я подошла, сказав себе: «Отдохну немножко». Сухое сено убаюкало меня, и я заснула глубоким сном, без. сновидений. Сон мой поначалу был легок, как парение в воздухе, но с течением времени становился все тяжелее, как бы увлекая меня с высот на землю. Если бы не жажда, от которой я время от времени пробуждалась, мне бы никогда не стряхнуть с себя этот сон.
Внезапный дождь заставил меня выбраться из сена. Я стояла под деревом, прячась от потоков воды. Ни живой души вокруг, насколько хватало глаз. Только поля, простирающиеся во все стороны, желтоватая стерня, поблескивающая омытым янтарем. Уже долгие годы не видела я такого золотого простора. Благоговение перед могуществом Всевышнего охватило меня, и я опустилась на колени.
Летний дождь оказался коротким, облака рассеялись, и солнце снова встало в небе, огромное круглое солнце, каким я видела его на лугах в годы детства. Как и тогда, оно клонилось к закату, словно собираясь упасть к моим ногам. Вдруг я осознала, что все, открывшееся мне сейчас, — это всего лишь малая часть явившегося мне мира, который начинается где-то далеко отсюда и продолжается во мне самой, а то, что сейчас предстало перед моими глазами, — это освещенный переход, соединяющийся с широким тоннелем. Сильный свет лился у самых моих ног. мне вдруг показалось, что на этом самом месте я стояла много лет тому назад, только тогда здесь кипела жизнь, меня окружали лица людей, и я пристально вглядывалась в них.
Под вечер я увидела приближающуюся телегу. Крестьянка, закутанная в голубой деревенский платок, правила ленивыми лошадьми. Когда она поравнялась со мной, я спросила:
— Где город? — и сама поразилась сорвавшимся с моих губ словам.
— Здесь нет города, ты — в сердце деревенской стороны, матушка, — она говорила, как говорили в старину, точно так же говорили у нас: «в сердце деревни».
— А где евреи? — спросила я и тут же поняла всю неуместность вопроса.
— Почему ты спрашиваешь, матушка? — удивилась она, и лицо ее, лицо молодой женщины, открылось мне, высвободившись из платка.
— И сама не знаю.
Спустя минуту, поборов удивление, она ответила:
— Взяли их.
— Куда их взяли? — продолжала я расспрашивать не своим голосом.
— Куда их судьба повела, матушка. Такая их доля. А разве ты ничего не знаешь, матушка? — лицо ее было бесхитростным.