Она не пыталась одернуть пса, хлестнуть поводком по морде, прикрикнуть. Сложное ощущение владело мной, возбужденное ее передавшимся трепетом.
За все время этой околесицы – за все то время, когда мы с ней мчались, рука об руку, сталкиваясь и соединяясь, сопротивляясь и подчиняясь, слаженно, как одно тело, – она не проронила ни звука. Только с силой выдыхала от напряжения, постанывала сквозь зубы.
На площадке у станции сорвала с запястья петлю – и поводок, обжигая ладони, вырвался у меня из рук. Пес белой громадой, жутко белеющим в сумерках строем мышц исчез в кустарнике.
Она вскрикнула, кинулась за ним, но развернулась, крутанулась на месте и, закусив запястье, заревела от бессильной ярости. Я обнял ее.
Потом мы сели на скамейку, и она все рассказала.
Оказывается. Вчера в Москве погиб хозяин Дервиша. Менты убили. Не договорились. Сегодня пес чуть не разнес весь дом. С ним невозможно сладить.
Послышалась песня, шум, разгоряченная компания сошла с фуникулера. Три женских голоса стройно выпевали: «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, с нашим атаманом не приходится тужить… с нашим атаманом любо голову сложить… » Компания вышла на дорогу, а к нам подошел парень, провожавший их.
– Ребят, на горку прокатиться не желаете? Двадцатка с носа.
Она отвернулась. Я кивнул:
– Подумаем, командир.
– Работаем 25 часов в сутки. Прошу учесть, – парень сплюнул, бросил сыпанувший искрами окурок и, пошаркивая пляжными шлепанцами, двинулся обратно к станции.
Колба фонаря, под которым мы сидели, была разбита, осколки искрили, хрустели под подошвами, дуговой сердечник тускло поливал ультрафиолетом. Ногти, рубашка, ее платье, обертка мороженого возле урны – флуоресцировали голубизной.
Я стал целовать ее, она отвечала, и всем телом я ощутил ее дрожь, губы впитывали ее учащенное, прерывистое дыханье – и уже не замирали от нечаянного прикосновения стянутой, твердой раневой ткани, и ладонь внимала ее гладкой как вода коже. Длилась эта мука бесконечно.
Наконец, чтобы не сгореть, я отстранился. И вдруг ее взор прояснился. Она смотрела поверх моего плеча – и прежде чем зрачки дрогнули блесткой, прежде чем в них покатился углом серый шар, я почуял движение воздуха за спиной – и, мертвея, теряя ее взгляд, обернулся.
Пересекая площадку, Дервиш несся, вскидывая парно лапы, нижняя губа трепалась от напора, верхняя открывала оскал, черные зенки были потушены. Я вырвал из кармана ракетницу, но тело смекнуло, что с предохранителя снять не успею – и по правилам пенальти стал падать, зачем-то вбрасывая рукой сетку с молоком. Поводок, вторя скачкам, стелился волнами. Прыжок был точным, но я успел. Дервиш рефлексивно хватанул пакеты, молоко полыхнуло – и волкодав, словно бы еще в воздухе, занеся задние ноги и выбросив вперед передние, дав всем телом судорожную волну, упруго, как хлыст, развернулся, черно-алая пасть в каплях молока мотнула сетку – и, выпустив рукоятку, я встретил его обеими руками.
Сумел одной рукой схватиться за ошейник и переправить себя вниз, под его прыжок. Выскользнул из-под туши, выпростал ноги, завалился и рухнул коленом на хребет, изо всех сил натягивая ошейник. Левой рукой вывернул, заломил лапу, лишая упора. Дервиш замер. Потом что-то хрустнуло, и пес затрясся, рванулся, я опрокинулся – и, отводя руками клацающую пасть, два раза ткнул его мордой в асфальт, перекатился с ним через спину. Ударяя, ища лапой опору, полоснул по груди. Во второй раз мне удалось перекинуть ногу и закатиться, осесть ему на спину, ногой выбивая заднюю лапу, не давая опоры выскочить из-под меня – и снова натянул ошейник на удушенье. Волкодав хрипел, но я понимал, что вся моя возня для него припарки, сил у него больше, мне ему хребет не переломить. Остервенело и потом монотонно я бил его кулаком по морде, по глазам, ушам, носу. Затекла рука, плечо зашлось дрожью и стало слабеть. Рванулся со стоном, мотнул головой.
Она стояла ровно. В ее глазах не было страха.
Захват слабел, локоть разгибался, я понимал, что сейчас волкодав вывернется и сначала перекусит мне руку.
Присела на корточки, Дервиш дернулся, выламывая мне пальцы. Отщелкнула предохранитель и, держа двумя руками, вложила ствол, клыки ляскнули о металл.
Чуя, что агония может перемолоть и меня, я держал до последнего. Дервиш дернулся в последний раз – и, оглушенный могучей смертью зверя, я застыл, опускаясь в темноту, не в силах двинуться.
Она разжала мне пальцы. Потянула, усадила на скамью.
Тишина, насквозь раскаченная цикадами, звенела в ушах.
Она стояла на коленях, гладила Дервиша по морде, чуть раскачивалась, улыбалась, что-то шептала, слезы текли по ее изуродованному лицу.
– Тоже мне, сторож… – услышал я.
За деревьями по дороге шли, орали, смеялись, вспыхивали потасовками группы подростков.
Она подсела ко мне. Кивнула:
– Похоронить надо собачку.
Я не понимал, чего она хочет. Я весь дрожал от легкости, с которой мог теперь ощущать руки, плечи…
Она ушла и скоро вернулась от станции вместе с этим парнем в шлепанцах.
Он был пьян. Сначала прянул, потом всмотрелся, присвистнул, присел рядом.
– Та, я бачу, сытно песик кушал…
Он взял волкодава за задние ноги, крякнул, с трудом сдернул с места, рывками поволок к станции.
Я тупо смотрел. Вдруг вскочил, оттолкнул парня, рванул тушу на себя, на колено, пробуя подлезть, перекинуть.
– Да, погодь ты, пособлю, – парень, кряхтя и матерясь, помог мне втянуть пса на спину.
Шатаясь, расставив ноги, я поднялся с третьей попытки. Белеющее здание станции закачалось мне навстречу.
Я шел с этим вонючим, жарким грузом – я протискивался сквозь теснину его мышц: и каждый мой шаг погружал меня все глубже в землю.
Завалил пса в проем распахнутой дверцы, сам рухнул сверху, обернулся навзничь, встал.
Ее рядом не было. По дороге она куда-то пропала.
Делать было нечего.
Парень захлопнул дверцу, махнул рукой.
Я оглянулся, надеясь увидеть ее.
Оранжевые барабаны подъемного механизма были сравнимы размером с кабинкой. Толстенные демпферные пружины подпирали ее буфера.
Спрятав деньги, парень меня проинструктировал:
– Итак, командир ракетной дороги Мисхор – Ай-Петри приветствует вас на борту одного из своих лучших лайнеров. Посредством почти вертикального перелета вам предстоит подняться на обалденную высоту – раз-два-три-четыре метра, длина пути составит два километра двести, – начал он с привычной забубенностью, но вдруг осекся. – Короче, наверху не балуй. Если застрянешь, не ори, любуйся звездами. Утром сниму. За дополнительную плату. Шутка, – зевая, парень зашел в застекленную кабинку, махнул рукой и со стуком опрокинул один за другим три рубильника.
Барабаны зашуршали, светлая станция ушла вниз, показались фонари на дороге, потом огни пансионатов, блеск моря – и ночь поглотила нас.
От мачты к мачте кабинка шла над лесистым склоном. Деревья, каменистые овраги были залиты лунным светом. Огни поселка поплыли вниз, и одновременно дрожащей массой мерцающего планктона стали всходить огни Большой Ялты.
Постепенно перепад высоты стал значительно резче.
Теперь кабинка ползла над уступами, почти вертикально.
Я открыл дверцу и, навалившись, едва сумел сдвинуть с места труп собаки.
Распластавшись, уперся ногами в борта.
Луна стояла в глазах Дервиша, мокро блестел оскал, воняло паленым мясом.
Наконец зверь соскользнул.
Луна озаряет стену горы, паруса скал, уступы.
Высокое море блестит волчьей шкурой. Холм блеска подымается застывшей рябью в космос.
Кабинка вползает в тень скалы. Кажется, что кабинка неподвижна. Такая темень, так далеко колышутся огни.
Вверху по тросам повизгивает подвеска.
Продрогнув за ночь на горном ветру, задавленный в кабинке повизгивающими от страха туристами, с первым рейсом я спустился вниз, вышел к морю искупаться.
На пляже волновалась толпа, два мента с пожарным багром, стоя на коленях, что-то высматривали за краем буны.
Водоросли покачивались, плясали вместе с волосами утопленницы, чайки скатывались по воздушным холмам, настигали неподвижную резкость униформ, деловитость жестов, мерный взмах волн. Сержант поддернул брюки на бедрах, сел на корточки и, заломив треснутый околыш взмокшей на макушке фуражки, закурил, не решившись кинуть спичку в воду. Чей-то спаниель зашел в воду: какая большая рыба! – но тут же выскочил, замотал плоской мокрой шкурой.
Я застыл над нагим телом. Ослепительно смуглое, лицом вниз, все в быстрых, дрожащих бликах от линзочек ряби, – казалось, она нащупывала что-то руками под камнем. Слабое волнение шевелило ее – и та биомеханическая покорность, с которой откликалось тело, была гибче и естественней, чем у любой куклы. Но тем более обжигала мертвенность, совмещенная с отрешенной неловкостью, кривлянием…
Вдруг зыбь шатнулась через валун, руки всплеснули, будто дотянувшись до клавишей.
Волна влечения, отделившись от ее бедра, сошлась с волной страха.