— Она встречается с кем-нибудь? — спросил я как можно более непринужденно.
— Понятия не имею. Но если ты подумываешь о том, чтобы приударить за ней, советую не тратить время. Она здесь самый закрытый человек. Всегда пунктуальна, всегда профессиональна, вдумчива и интеллигентна, не говоря уже об отменном качестве ее переводов. Помимо этого — ничего. Ни с кем из нас не общается. Несколько месяцев назад, на рождественской вечеринке, она побыла около часа, поболтала кое с кем и ушла. Кажется, она живет в Кройцберге.
А вот это уже хорошая новость, но я решил не делиться с Павлом своей радостью от такого соседства. Мой взгляд был по-прежнему прикован к студии звукозаписи. Петра закончила беседу с человеком за микрофоном и подошла к двери, помахав ему на прощание. Будь они любовниками, она бы наверняка поцеловала его или — если уж она так старается держать в тайне свою личную жизнь — послала бы ему многозначительный взгляд.
О боже, как патетично. Ты пытаешься уловить какой-то взгляд с расстояния в тридцать шагов, а в невинном трепе между коллегами ищешь нечто большее. Что с тобой стряслось? Почему ты вдруг так резко отупел?
Распахнулась дверь студии. Оттуда вышла Петра и, опустив голову, не глядя в мою сторону, свернула налево и покинула офисное помещение. Меня захлестывал поток самых разных мыслей, но почти все они крутились вокруг страстного желания броситься за ней. Хоть я и пытался убедить себя в том, что все это лишь глупая игра воображения, смириться с таким простым объяснением было невозможно. Нет, здесь было что-то еще. Мощное и незнакомое. Я как будто оказался на чужом поле и пребывал в полной растерянности… и это через десять минут после первого знакомства.
И почему, черт возьми, она не посмотрела в мою сторону, выходя из студии?
— Не скрою, однажды я подкатил к ней, — продолжал Павел. — Никакого намека на интерес с ее стороны. Все девчонки — даже Большая Сорайя — обычно начинают флиртовать, даже если не настроены на продолжение. Но только не наша Осей[53]. Это неприступная крепость. У нас в Польше шутят: хуже убежденного советского коммуниста может быть только убежденный немецкий коммунист.
— Но раз ее выдворили из ГДР, выходит, убежденной коммунисткой она не была.
— Возможно, но идеологию системы успела впитать.
— Вряд ли, если она закончила как диссидентка.
— Все диссиденты одинаковые: начинают как убежденные коммунисты, а потом настолько разочаровываются в своих идеалах, что вступают на тропу оппозиции. В этом они чем-то похожи на отлученных от церкви священников, из которых всегда получаются самые яростные еретики, трахающие всех баб без разбору.
— Это и с тобой произошло? — спросил я.
— А, понимаю, ты, как все американцы, считаешь, что любой, кто сбежал из страны Варшавского договора, априори Иван Денисович. Или что мы настолько угнетенные, что просто мечтаем рвануть на Запад.
— Ты же рванул.
— Но по куда более прозаическим причинам. Меня приняли в киношколу Гамбурга, и я получил разрешение правительства на выезд.
— Без каких-либо условий?
— О, разумеется, условий было поставлено немало, куда ж без них. Впрочем, я сейчас не расположен к разговору на эту тему. Возможно, потом, когда мы познакомимся поближе. А пока я хочу узнать твои идеи насчет будущего эссе.
Мы уже подошли к рабочему месту Павла. Один угол его стеклянной перегородки был завешен большим плакатом «Солидарности», а рядом висела фотография, на которой Павел в темных очках и кожаной куртке стоял рядом с мужчиной лет пятидесяти, тоже в черной кожаной куртке и квадратных темных очках.
— Знаешь, кто это? — спросил он.
— Твой соотечественник?
— У тебя бывают моменты прозрения. Когда-нибудь слышал об Анджее Вайде?
— Ваш самый великий режиссер из ныне живущих.
— Молодец, соображаешь. Вайда был для меня вторым отцом, и это он помог мне получить стипендию в Гамбургской Filmschule[54]. Отправил учиться на режиссера. В общем, открыл для меня мир.
— И как же ты оказался здесь?
— Ты имеешь в виду, почему я делаю программы для американских пропагандистов, вместо того чтобы снимать собственные фильмы?
— Ты уж очень вольно интерпретировал мой вопрос.
— Может быть, но это именно то, о чем я сам постоянно думаю. Снимать фильмы — это тяжкий труд, мой друг. Нужно пахать, нужны большие деньги, надо уметь льстить, подстраиваться, продвигать, играть во все эти игры, которые мне противны. А я ленив. И мне нравится быть ленивым. Вот почему я здесь, на «Радио „Свобода“», стряпаю программы, чтобы люди в Лейпциге и Дрездене и в другом Франкфурте — восточном, на Одере, — могли чувствовать свою связь с ярким и радостным мирком, в котором мы тут якобы процветаем. Все, я наговорил достаточно, но ты увел меня в сторону от главной темы: твоего эссе. Раз уж меня назначили твоим режиссером, мне необходимо знать параметры, в которых ты планируешь работать. Итак…
Павел сцепил руки на затылке и откинулся в кресле, давая понять, что он весь внимание. Я откашлялся, сделал глубокий вдох и практически дословно повторил все, что сказал Джерому Велманну. Андреевски слушал меня бесстрастно, на его лице застыла маска равнодушия. Когда я закончил, он пожал плечами, пробежал пальцами по своим густым волосам и наконец произнес:
— Значит, ты оказываешься по ту сторону «великой Стены» и обнаруживаешь, что еда плохая, одежда синтетическая, здания серые. Plus ça change [55], как говорят на родине буржуазной революции. Подумай сам, мой юный американский друг, что ты такого рассказал о Восточном Берлине, чего не говорили раньше? Что ты собираешься поведать своим слушателям из «народного рая», чтобы заставить их подумать: наконец-то появился хоть один Auslander[56], который не пичкает нас затрепанными клише. В том, что ты мне рассказал, нет и намека на оригинальность мысли или наблюдения, и в таком виде меня это не интересует. Возвращайся, скажем, дня через четыре с чем-то нетривиальным, и, возможно, я подумаю о том, чтобы поставить это в эфир. Если ты опять принесешь такую же муть…
Его слова хлестнули меня пощечиной. С каким бы энтузиазмом ни отнесся к моим идеям герр директор, Павел Андреевски встал у меня на пути, словно дорожный полицейский. Более того, он только что дал понять, кто главный в наших едва зародившихся отношениях. Мне хотелось вспылить, бросить ему в лицо что-то резкое: мол, герр директор думает иначе. Но я знал, что услышу в ответ: «Не герр директор выпускает этот слот, а я. И я нахожу твои идеи избитыми». В такие моменты, как этот — когда приходилось сталкиваться с сильным соперником, — я часто вспоминаю своего отца, у которого была привычка посылать всех куда подальше. Правда, в итоге его карьера состояла сплошь из взлетов и падений, причем последних было больше. И вот сейчас, когда я мог бы возразить Павлу, напомнить, что я — публикуемый автор, что его босс уже дал мне зеленый свет, и я уверен, что эта выходка лишь игра, проверка на прочность, я решил выбрать иную тактику.
— Так какой тебе нужен объем и в какие сроки? — спросил я.
— Десять страниц, напечатанных с двойным интервалом, через четыре дня, не позже, — ответил он. Отвернувшись от меня, он подхватил со стола пачку бумаг, намекая на то, что разговор окончен.
Мне оставалось лишь подняться и сказать:
— Тогда до встречи через четыре дня.
Павел отпустил меня неуловимым кивком головы. Я пошел к выходу, по пути сканируя офисный этаж в надежде увидеть Петру. Но ее нигде не было. Застегнув пальто, вышел в приемную, отдал беджик, которым меня снабдили, и забрал свой паспорт у охранника.
В Кройцберге я был уже через час. Вернувшись домой, открыл блокнот и начал работать. Петра занимала все мои мысли. Я тщетно взывал к голосу разума, пытался спуститься на землю. Вспомни, что говорил тебе Павел. Она замкнутая, она Снежная королева, она никого не впускает в свою жизнь. С какой стати она заинтересуется тобой? И даже если она тебе улыбнулась, так это из вежливости или от смущения, в которое ты ее поверг. Ты слишком все преувеличиваешь, мой друг. Она всего лишь одна из многих женщин, на которых ты так часто западаешь и чувствуешь прилив эмоционального адреналина, задаваясь вопросом: может, это Она?
Но тут я немного лукавил. Никогда еще я не испытывал такого странного, всепоглощающего чувства уверенности в том, что не ошибся в выборе. Хоть я и пытался переубедить себя, громкий внутренний голос перекрывал сардонический шепот, который призывал к осторожности. И этот голос говорил мне: все, что ты думаешь и чувствуешь сейчас, это правда. Она — твоя женщина.