Вот уж действительно, нам не дано предугадать, как наше слово отзовется. «Где», – подправил Фелицианов Тютчева. Он еще был способен острить – про себя, разумеется. Штейну же в ответ Георгий Андреевич пожал плечами – судьба, мол, и изобразил на лице застенчивую улыбку. А сам давил в мозгу непрошеные мысли, как мухи на мед слетевшиеся на чекистскую приманку. Идеи, взращенные в тиши, холе и неге, такие красивые, умные, точные, в чужих устах звучат неимоверной пошлостью. Что за постыдную чушь я тогда нес? В защиту кинулся порыв – перебить Штейна, поправить, уточнить, но мертвый Ленин с казенного портрета напомнил Фелицианову, что здесь не место для философских дискуссий. Дзержинский с противоположной стены укоротил язык в насмешке: откуда, из какой колбы взяться «новому человеку»? Насмотрелись мы, уважаемый Арон Моисеевич, на человеческий материал для утопических синтезов! Никакой атмосферы эти ваши ревгрозы не очищают. Люди слепнут от их молний и деградируют. И как был «во всех стихиях человек палач, предатель или узник», так и остался. Нет, хуже: революция разнуздала раба, она наизнанку вывернула палачей и предателей, одинаковых что у белых, что у красных, зеленых – каких там еще… От природы Жорж не выносил коричневого цвета, но тот в русской революции как-то не проявился. Будущее Европы дополнит эту гамму, ее всю зальет густой какашечный колер, но сегодня на дворе 1926 год, и тьма впереди не показывает предстоящей цветовой гармонии, во всяком случае, с Большой Лубянки ее Фелицианову пока не видать. Ему б живым отсюда выбраться, так что прочь посторонние мысли – не прозевать бы беды!
Тема оставленных критических упражнений еще всплывет в нынешнем задушевном разговоре, а пока уполномоченный ОГПУ вслед за братьями, кузинами, отцовским наследием – друзьями семьи стал перебирать имена друзей и знакомых собственно Георгия Андреевича, проявив при этом крайне неприятную для собеседника неделикатную осведомленность. Мерзкое ощущение: в замочную скважину, что ли, подглядывает это Объединенное Главное Политическое Управление? Так важно себя величают, а на деле – чем они лучше лакеев, шпионящих за барином? И слюнки пускают, и потные ручонки потирают хихикая. Бр-р-р! Георгия Андреевича передернуло в брезгливой гримасе, но Штейн вроде как не заметил и продолжал хвастаться всеведением органов.
Литературные связи Фелицианова, несмотря на подробности каких-то былых разговоров, подхваченных чутким ухом и где-то тщательно запротоколированных, были в глазах пытливого чекиста заметно преувеличены, и ничего свеженького ни о лефовцах, ни об окружении Есенина Георгий Андреевич и при желании поведать бы не мог. Толковать же о том, что самоубийство поэта не частное дело алкоголика и стихоплета, а знак тревоги для всей страны, Фелицианов был не намерен. Неуместно.
Вдруг дождем посыпались имена былых товарищей по гимназии и университету. Иногда назывались точные даты случайных встреч то с полузабытым революционером Кирпичниковым, то с Липеровским, со Смирновым. Фелицианов напрягся, но тут же и вздохнул с облегчением – зацепили и впрямь случайную прошлогоднюю встречу с Илларионом на Остоженке. По счастью, Штейн, упоенный всеведением, вздоха не заметил и продолжал допытываться, о чем говорили с Сахаровым, Кирпичниковым, Костей Паниным… Едва всплыло Костино имя, Штейн стал как-то особенно разговорчив и дотошен, что странно: Жорж после Костиного возвращения из эмиграции виделся с ним раза три-четыре, не больше. Тот в ревностном служении новой, подлинно народной, как сам он высокопарно выразился, власти вознесся высоко, он стал членом коллегии какого-то наркомата, чуть ли не самого ВСНХ, заседал в неких «специальных» комиссиях и чрезвычайно всем этим гордился. Жорж, окрестив неофита совдепов Действительным статским советником, потерял всякую охоту общаться с оглашенным от социализма.
Но в Косте-то и оказалась могила зарытой собаки. Фелицианов, ожидавший опасность от давешнего разговора со Смирновым, слишком поздно понял это: когда с иронического языка слетела насмешка над загнавшей Костю в советскую Россию «Сменой вех», а Штейн поймал, не дав слову разбиться об пол и стены и разлететься по душному кабинетному воздуху. Жорж, приметив злой, ищеечный огонек, взблеснувший за толстыми Штейновыми очками, запоздало прикусил язык. И тем самым только возбудил аппетиты уполномоченного ОГПУ.
Град вопросов обрушился на несчастную фелициановскую голову.
– А что вам Панин рассказывал о своих связях со сменовеховцами? Кто его посылал в СССР? Кто именно – Устрялов? Василевский Не Буква? Что вам известно об этих людях, ну хотя бы со слов Панина? О Сапожкове? О Любимове?
Отнюдь не со слов Панина, а краем уха из чьей-то праздной болтовни и боковым зрением из газет Георгий Андреевич зацепил имена профессора Устрялова и этого самого Василевского с дурацким псевдонимом Не Буква, а про Сапожкова и Любимова услышал первый раз от самого Штейна, но ответы его были так нетверды, он так мялся на уточняющих вопросах, что стало ясно: ни единому словечку Фелицианова уполномоченный ОГПУ не верит. И каждый звук, исторгнутый из мгновенно пересохшего горла, каждая пауза между звуками, изначально неверными, фальшивыми, волокли Георгия Андреевича вниз, в черную пропасть, образованную провалом ненасытного следовательского рта с негритянскими губами. Он губил, губил и себя, и Костю, и неведомых ему Сапожкова, Любимова.
Старая истина: ни злым псам, ни хулиганам не показывать испуга. А уж чекистам – тем более. Не удержав волнения и страха, дав им выскочить наружу, Георгий Андреевич упустил момент, когда товарищ Фелицианов превратился в гражданина Фелицианова.
Рука потянулась к чайному стакану – горло смочить. Стакан был пуст. А второго не подадут. Штейн как бы и не заметил жеста.
Ах, не нужно мне, Арон Моисеевич, вашего товарищества и доверия вашего не нужно. Выбраться бы отсюда живым и свободным, не замаранным предательством.
Бог не принял немых молитв, обращенных не к Нему, а к записному атеисту товарищу Штейну.
Фелицианов сделал попытку перехватить инициативу:
– Как помнится, советские газеты довольно благосклонны к Устрялову и «Смене вех». Что ж вы меня о них допрашиваете?
– У газет свои задачи, у нас свои. Там пропаганда, а у нас – реальное дело. Зачем, с какой целью в СССР под вывеской «Смены вех» засылают агентов белогвардейской разведки? Какие иностранные шпионские центры стоят за этим? Вы взрослый, образованный человек, должны понимать такие вещи. Я не сомневаюсь – вы прекрасно все понимаете, только не хотите нам помочь. «Не хотите» – мягко сказано. Заметьте, Георгий Андреевич, я пока еще мягко с вами говорю. Впрочем, сейчас не о вас речь, а о Панине. Вы ведь хороший психолог, вот скажите мне, когда Панин был искренен: в девятнадцатом году, когда в деникинских осваговских газетенках расписывал зверства Красной армии и ВЧК, или в двадцать третьем, когда, обнищав на «свободном Западе», приполз к нам на коленях и клятвенно обещал служить новой власти?
– Я не имел счастья встречаться с Константином Васильевичем в девятнадцатом году. А по возвращении из эмиграции он мне показался искренним до восторга. Он вернулся из Берлина совсем другим человеком. И в газетах тогда о нем писали, в «Правде», что Панин с открытой душой и бескорыстно стал работать на советскую власть, на светлое будущее…
– Мы имеем другие сведения на этот счет. – Штейн стал шарить по столу, рыться в папках, наконец извлек какие-то листы. – Вот, ознакомьтесь. Это показания гражданина Панина, подписанные им собственноручно. Любопытный документик. Там и о вас сказано.
В любопытном документике – почему-то без начала, а от синим карандашом пронумерованной 98-й страницы – Костя по наводящим вопросам давал утвердительные ответы о том, что, приехав в советскую Россию по заданию белогвардейского центра и германской разведки, тотчас же принялся за формирование диверсионно-шпионской группы. 26 мая 1923 года завербовал в нее знакомого по учебе (Косте в голову не могла прийти такая несуразная конструкция – «знакомый по учебе») в 7-й московской гимназии гр. Фелицианова Г. А. для агентурной работы в среде столичных литераторов. Подпись была похожа на Костину, но какая-то нетвердая, будто Костя ее не махом расчеркнул, легко и свободно, а прилежно высуня язык рисовал. И Костя за нею представился – не восторженный неофит, не совдеповский Действительный статский советник в дорогом заграничном костюме, а придавленный строгим учительским замечанием ученик первого класса. Георгий Андреевич, представив жалкого Костю-гимназиста, взял себя в руки, напрягся, сосредоточился. Методы у них старые, жандармские, даром что революционеры: брать на испуг, на обиду – боже, как это наивно!