В течение нескольких выходных дней по крайней мере половина нашего барака внимательно и без малейших признаков скуки слушала рассказ финна из 42-й бригады, Русто Каринена, о его неудавшейся попытке побега из лагеря зимой 1940 года. Каринен нелегально приехал в Россию в 1933 году. Будучи квалифицированным мастером-металлистом, он тут же получил хорошо оплачиваемую работу в Ленинграде, где прожил на воле, успев неплохо научиться говорить по-русски, до чистки после убийства Кирова. Его обвинили в том, что он привез из Финляндии тайные инструкции для заговорщиков. Трудно вообразить себе более неправдоподобное обвинение, поскольку следствие по делу об убийстве Кирова - хоть и повлекло за собой огромную волну арестов и даже сегодня некоторые исследователи советских проблем считают его истинным источником Великой Чистки 1936-1937 гг. - так и не привело к открытому процессу и существуют серьезные основания предполагать, что ленинградский студент Николаев застрелил Кирова по чисто личным причинам (Напомним, что книга написана в конце 40-х годов, когда подоплека убийства Кирова не была общеизвестна. - Пер.). Однако Каринен, интеллигентный рабочий, начитанный, с большим жизненным опытом, после первых месяцев непрерывных ночных допросов понял, что техника советского следствия состоит не столько в установлении истины, сколько в достижении компромиссной договоренности о выборе лжи, по возможности выгодной для обвиняемого. Он согласился фигурировать как эмиссар заграничной террористической организации при условии, что от него не потребуют точных данных о том, кто ему давал приказы в Хельсинки и с кем он был связан в Ленинграде. Его показания подтвердили обвинение без каких бы то ни было деталей - Каринен заявил, что не выполнил порученного ему задания. Несмотря на, в общем-то, умный ход рассуждений, финский коммунист просчитался именно в этой мелочи. То, что для него было компромиссным вымыслом, избавлявшим его от лишних страданий в обстоятельствах, при которых об освобождении и мечтать было нечего, для следователя через несколько дней стало с трудом вырванным клочком истины и исходной точкой дальнейшего расследования. На этот раз Каринен не согласился пойти ни полшага дальше - более того, он начал отказываться от прежних показаний. В январе 1936 года он провел три недели в камере смертников, а в феврале ему совершенно неожиданно прочитали заочный приговор к десяти годам. Из котласских лагерей Каринен пришел этапом в Ерцево в середине 1939 года.
О его попытке побега из лагеря во время советско-финской войны среди зэков говорилось как о чем-то легендарном. Каждый зэк в периоды несколько лучшего самочувствия «планирует» побег и старается втянуть в него ближайших товарищей по лагерю. Однако в этих планах больше наивного самообмана и поисков иллюзорной надежды на жизнь, чем действительных шансов на успех и настоящей подготовки. Особенно у нас, у польских заключенных, проекты побегов пользовались исключительной популярностью. Помимо самой лагерной жизни, нас еще мучила принудительная бездеятельность, мысль о том, что где-то далеко, на экзотических для польского уха фронтах, продолжается война. Мы очень часто собирались в одном из бараков и в узком надежном кругу обсуждали детали побега, собирали в одно место найденные во время работы куски металла, старые коробки и осколки стекла, из которых якобы можно было сделать кустарный компас, делились услышанными сведениями об окрестностях, о расстояниях, о климатических условиях и географических особенностях Севера - и ни у кого из нас не отбивало охоты сознание, что мы, словно дети, разыгрываем битвы оловянными солдатиками. Точнее, мы чувствовали, как смешны наши начинания, но нам не хватало храбрости в этом признаться. В царстве вымысла, куда привезли нас с запада сотни товарных эшелонов, всякая попытка зацепиться за свой собственный вымысел обладала чем-то ободряющим. В конце концов, если принадлежность к несуществующей террористической организации может быть преступлением, за которое дают десять лет, то почему бы спиленному гвоздю не стать стрелкой компаса, обломку доски - лыжей, а клочку бумаги, покрытому черточками и точками, - картой? Я даже помню кадрового офицера-кавалериста из Белостока, который в период бушующего в лагере голода нашел в себе столько силы воли, чтобы каждый день отрезать от пайки тонкий хлебный ломтик и, высушив над печкой, убирать в мешочек, спрятанный в никому неизвестное место в бараке. Когда через несколько лет мы встретились в армии, в иракской пустыне, я, вспоминая в палатке за бутылкой лагерные времена, дружески пошутил по поводу его «плана» побега. «Не смейся, - ответил он серьезно, - я пережил лагерь благодаря надежде на побег, пережил «мертвецкую» благодаря скопленному хлебу. Человек не может жить, не зная, зачем живет».
Рассказ нашего финского товарища был не слишком утешителен, если говорить о технических деталях, но мы всегда слушали его, затаив дыхание, словно черпая в его отчаянном шаге силы для дальнейшего выживания. В углу барака, где он рассказывал, усевшись на верхних нарах и свесив ноги, господствовала полная тишина, прерываемая лишь нетерпеливми вопросами и восклицаниями, опережающими ход событий. Мы уже знали этот рассказ наизусть и все-таки слушали его с тем же неослабным интересом. Каринен говорил медленно, хорошим русским языком с едва заметным иностранным оттенком, живо жестикулируя и каждые несколько минут останавливаясь, чтобы глотнуть хвои. Его небольшие опухшие глаза, казалось, снова высматривали направление в одиноком путешествии через засыпанную снегом архангельскую тайгу.
Он решил бежать, когда советско-финская война из короткой вооруженной экспедиции превратилась в затяжную позиционную войну. Он не умел толком объяснить, что им руководило: то ли какой-то остаточный патриотический рефлекс, то ли надежда, что военные действия и с советской стороны нарушили крепко охраняемую границу. Он знал пограничную местность с того времени, когда переправлялся на свою приемную родину, - лишь бы, днем идя лесами, ночуя вблизи встречающихся по дороге деревень, преодолеть несколько сот километров между Белым озером и южным берегом Онежского и добраться до северной оконечности Ладожского озера, которая почти по прямой приводит к финской границе. В лесной бригаде, в которой он тогда работал, о его замысле знали только четверо заключенных из его пятерки. Он отправился в путь во время обеденного перерыва, никем не замеченный, кроме этих ближайших товарищей. Если конвойный обнаружит его отсутствие только вечером, при пересчете бригады перед уходом в зону, у него будет в запасе пять часов, во время которых он уйдет от места работы по меньшей мере на пять километров, а от лагеря - на одиннадцать. Он оделся в этот день тепло: под ватные лагерные штаны натянул все белье, которое у него было, и одежду с воли, в которой собирался появляться в придорожных деревнях. В мешочке у него лежало несколько десятков черных сухарей, кусок солонины, подаренный товарищем по лагерю, бутылка растительного масла, купленная за пару ботинок у вольного служащего, и несколько луковиц; в кармане - около двухсот рублей, происхождения которых он так никогда нам и не выдал, и три коробка спичек. Компасом ему служила глубокая убежденность в том, что «достаточно идти все время на запад - утром спиной, а вечером лицом к солнцу».
Первые несколько часов он шел быстро, не задерживаясь даже для того, чтобы утолить жажду; он только сгребал на ходу снег со стволов и увлажнял им ссохшиеся губы. Под вечер он услышал далекий, приглушенный отголосок нескольких выстрелов. Он догадался, что это конвойный дает сигнал тревоги, но ему показалось маловероятным, чтобы звук выстрела донесся до лагеря. Значит, у него впереди была целая ночь: погоня не могла тронуться раньше рассвета. Но, когда наступила темнота, он потерял направление и поэтому высмотрел себе место в большой волчьей яме, вырыл в снегу углубление размером с человека, накрыл его сверху ветками и так, скорчившись, просидел всю ночь. На самом дне своей ямки, между раскоряченными ногами, он разжег костерок и поддерживал огонь, то раздувая его во всю силу своих легких, то заслоняя сверху иззябшими руками. Он не спал, но у него не было и чувства яви. Зима в том году была суровая, морозная; он втягивал воздух в легкие колючими глотками, а толстый слой снега по бокам, крыша из веток, лениво тлеющий язычок костра, двойная одежда и собственное дыхание давали ему необходимый для того, чтобы выдержать, минимум тепла. И он, хотя впервые за пять лет был на воле, не чувствовал ее вкуса - затаившись, напрягшись, внимательно вслушиваясь в таинственный шум леса. Ему казалось, что он видит сон, когда осторожным движением он отрывал примерзшую спину от снега; проваливаясь в короткую лихорадочную дрему, он просыпался от собственного крика, как будто переворачивался с боку на бок на твердых досках нар. Несколько раз он слегка приподнимался, чтобы распрямить кости и обхватить себя замерзшими руками. В какой-то момент - пожалуй, уже незадолго до рассвета - ему вдруг почудилось, что он слышит лай собак и чьи-то голоса. Он напряг все тело, готовясь к прыжку, но все стихло. Вокруг была ночь - непроглядная, густая, ледяная и враждебная, - ночь без границ и спасения. С веток падали комья снега, ударяясь оземь, как топот погони. Он почувствовал себя ужасно одиноким и на мгновение подумал, не вернуться ли.