— Ишь ты! Тоже чуешь перемену погоды! Живое ты мое существо… Ой, — вдруг встрепенулась хозяйка, — что же я про цветы-то забыла. Уж дня три как не поливала.
Дымчатая, будто с вырезанными листьями, пахучая герань стояла на подоконнике. Дотронешься, и густым благодарным ароматом обволакивает, будто живая. Для Дарьи Степановны она и была живая. Посадила отросток прошлым летом в мягкий с огородной грядки чернозем, ухаживала постоянно, радуясь появлению каждого листика… Без природы не мыслила и жизни. Было в хозяйке ощущенье одушевленности всего сущего, — будь то простая травинка или тем более живое создание. Муж по молодости смеялся иной раз:
— Ты еще оглоблю поди приласкай, а то на нее куры спражняются.
Терпела насмешку. Вот и кортик со временем стал одушевленным казаться. В особо тягостные часы, помолившись перед иконой Божьей Матери, открывала она тяжелый сундук, где на самом дне лежал кортик, доставала и слезящимися от напряжения глазами в который раз начинала разглядывать его.
Переливалась сталь, ломались, играли краски на неярком свету, будто силился сказать ей холодный клинок что-то, силился и не мог. Дыханием своим она пыталась отогреть его. Тускнел на минуту металл от дыхания, но так и оставался холодным и недоступно потусторонним.
Авдотьюшка пронырливая забежала как-то в момент, когда Дарья Степановна прислонилась щекой к граненой стали, задумалась непонятно о чем, потому что по сто раз обо всем уже передумано. Вздрогнула Дарья от неожиданности, неловко ей сделалось, что она углубилась невыносимо. Хорошо что Авдотьюшка внимания не обратила на то, что в тряпице завернуто.
— Сольцы у тебя махонький стаканчик не наберется взаймы? На неделе в город пойду, верну. Что-то ты в сумерках лампу не зажигаешь?
— Так чтой-то, раздумалась про жизнь нашу вдовью. У тебя все счастье война пощелкала, у меня одна надежда фитильком тлеет… Перед кем же мы, две русские бабы, так согрешили, что, не уничтожая, нас уничтожили?
— Буде тебе! — беззаботно отмахнулась Авдотья. — Скажи спасибо, кусок хлеба имеем. Войны боле не обещают. Да ведь все так живут, — подытожила она неожиданно. — Ты мне соли-то дашь ай к Верке бежать?..
— Да нешто я не даю? Возьми вон в шкафу…
Вот и сегодня, озабоченная необычным сном, наскоро переделав первостатейные свои дела, хотела Дарья Степановна полезть в сундук достать сверток, будто с сыном повидаться, поговорить, да присела перед окном на табурет, задумалась.
Пуще прежнего осенний ветреный дождь разыгрался, косо молотя по стеклу, внося в душу какую-то окончательную безысходность. Вдобавок в углу за печкой протекло с крыши. Тонюсеньким ручейком прорвалась накопившаяся на чердаке дождевая вода и, схлынув, обрадованно закапала, внося тревогу в бабкино сердце.
«Вот еще незадача», — вскинулась Дарья Степановна, прикидывая на ходу, какую бы посудину подставить. Нашла старый глиняный кувшин, задвинула в угол. Капель притихла, будто только и ждала внимания хозяйки.
* * *
Один умный человек в лагере обронил, когда овчаркой его пугнул сопливый конвоир и заржал от удовольствия: «В этой жизни важно не разучиться удивляться и ничему не удивляться». Сам умный был доходяга и не выдержал того, что называлось трудовым перевоспитанием. А вот остались Имре от того человека эти слова.
Странно: человека нет, а слова остались. Вначале их смысл не показался ничем особенным: удивляйся, не удивляясь… Но чем-то царапнули душу, и много раз Имре мысленно возвращался к ним в разных ситуациях.
Правда, разве не удивительно, еще полтора-два года назад любой из администрации на Имре имел право разинуть пасть и даже считал это своим долгом. И вдруг меняются обстоятельства. Судьба в образе друга детства подготовила место на радио. И Имре вдруг понимает, какую важную работу способен выполнять он для своей Венгрии. И уж никак не думал, что в первый же свой заслуженный отпуск поедет не к отцу с матерью, а добьется возможности тащиться в душной вагонной тесноте в глубь развороченной, обескровленной войной России.
Зажатый с двух сторон на жестком деревянном диване, он пытался отрешиться от всего происходящего вокруг: от куривших, от игравших в обтрепанные самодельные карты, от споров, от разговоров о жизни, от каких-то обсуждений.
Очнувшись от полудремы на очередной станции, он обреченно поворачивался, пропуская выходящих и входящих. Он опасливо поглядывал, как бы какой мешок или узел не упал с верхней полки на голову. Он подвигался, пересаживался, уступая место женщинам и старикам.
Хотел того или не хотел, через какой-нибудь час из разговоров он уже знал, куда кто едет, что везет, какими болезнями мучается, сколько и какой живности имеет в хозяйстве. Даже сколько капусты и картошки заготовлено на зиму и где скатать валенки подешевле…
На этот раз особенно разговорчивые пассажирки набились в купе. Не обращая внимания на сидя дремавшего Имре, они с охами и ахами делились новостями: кто умер, кто родился, кто успел жениться.
— А у нас, — радостно сообщала худющая тетка, — новый председатель колхоза. Сменил семидесятилетнюю бабку. Одни бабы у нас. Вот он нас собрал, говорит: перво-наперво надо людей из землянок вытащить. Новые дома всем построить. А у него у самого вместо дома — глубокая воронка от бомбы. За один раз всех, — матери, жены, детишек лишился.
— Сколько ж у него было?
— Двое. Девки. Бывало, возьмет на руки, кружит, будто на карусели. Они хохочут… Папка, еще! Еще покатай, папка!
— Вот те покатал. Бомба аккурат в избу… Налетели коршуны.
— Сам-то как будешь жить? — мы его спрашиваем.
— А себе я построю, — говорит, — когда вы у меня все будете в новых избах.
— Во какой председатель!
— А в нашей деревне тоже. Как налетели. Партизан искали…
Имре сжался весь, а уйти некуда: везде такие ж разговоры. Приходится слушать.
Знали бы эти женщины, с любопытством косившиеся на не открывающего рта пассажира, кто он… Что бы они сделали?
«А ничего бы и не сделали. Война. Разве я решал?» — оправдывал себя Имре, вспоминая, как немецкие истребители расстреливали беженцев вдоль дороги, как, будто резиновое, подскочило тело расстрелянного ребенка.
«Господи, кто мы?..» — задавался вопросом Имре.
Он с чувством облегченья вышел из вагона на полустанке, откуда до Климовки надо было добираться.
Черный, еле дышащий паровоз потащился дальше, оживляя клубами седого дыма безжизненный и безмолвный простор, наводивший прямо-таки собачью тоску после подслушанных разговоров.
Имре решил сразу направиться в сторону районного центра, где намеревался переночевать. На какой-либо транспорт надежды не было. Раскисшая дорога и не предполагала какой-либо транспорт. Но не успел пройти и километра, как нагнала бог знает откуда объявившаяся грязная и раздрызганная полуторка. Имре прижался к обочине, пропуская ее, не надеясь, что она остановится. Но машина аккурат перед ним забуксовала, изрыгая из-под себя ошметья грязи, и неожиданно заглохла.
— Но, проклятущая! — послышался в тишине звонкий мальчишеский голос, будто это была не старая металлическая рухлядь, а не подчиняющаяся никаким понуканьям кобыла.
Дверца открылась, и тот же мальчишеский голос гостеприимно позвал, махнув тощей ручонкой:
— Залезай, дяденька!
— А ты в райцентр? — недоверчиво спросил Имре и удивился на самого себя: ему предлагают доехать, а он еще спрашивает, будто и так не ясно, что в райцентр всего одна дорога, а другую еще не проложили.
— В райцентр, в райцентр! Куда же еще? За запчастями к трактору!.. — одним махом выдала цель поездки доверчивая душа.
Мальчонка, весь перепачканный, совсем по-взрослому сверкнул серыми глазами и, со скрипом переключая скорости, уперся растоптанным башмаком в педаль.
— Но, поехали!..
Машина, как живая, послушно загудела и, елозя, двинулась вперед.
— Она у меня та еще! — задиристо похвастался парнишка.
Ему было на вид лет пятнадцать, а, может, и больше. Но уж больно тощ он был для своих лет, больно худ, будто целый год его не кормили.
— Кто ж тебе машину доверил? — не сдержал удивления Имре. — И еще в район послали.
— А кому же еще? — не без гордости усмехнулся мальчишка. — У нас одни бабы в деревне. У них своих делов хватает от зари до зари. Они меня председателем колхоза поставили. Так что все на мне.
— Председателем? — недоверчиво протянул Имре и еще раз недоверчиво покосился на водителя.
«Сколько же тебе лет?» — хотел спросить, но сдержался, чтобы нечаянно не обидеть парня. Вместо этого спросил насчет машины, мол, если так бедно живете, откуда же машина-то. Ее, конечно, и машиной трудно назвать, но вот ведь тарахтит, пробуксовывает, всякие фортеля выделывает, а едет, движется. И еще можно нагрузить ее: дровами ли, мешками с зерном, с картошкой. На колесах — не на собственном горбу.