Лежа на известном диване с Рогнедой, Герман, когда выдавалась свободная минутка, предавался размышлениям о странностях жизни вообще и своей, в частности.
Ему семьдесят, его друзьям либо столько же, либо немногим больше. Они проводят дни быстротекущей жизни не в окружении многочисленных родственников, в число коих должны входить всяческие внуки, внучки, бабушки, тетушки, невестки, тещи, свекры и прочая родоплеменная нечисть, а в обществе молодых женщин, с которыми они чувствуют себя куда более комфортно, чем чувствовали бы себя с легионом сородичей.
Их сверстники тянут тягло тяжких обязательств перед потомками, кряхтя и стеная, играют роли дремучих дедов: проклиная все на свете, пролеживают бока на печке, либо, ворча, копаются в огороде, либо околачиваются возле продуктовых лавок, соображая на троих.
А Герман и его неугомонные друзья, как когда-то в молодости, страстно предаются пороку, сухими старческими руками пытаясь ухватиться за ускользающую жизнь.
Герман ворочался на диване и никак не мог устроиться удобно.
Ах, эти ночные проклятые мысли!
Конечно, можно было бы ни о чем не думать, а просто пить, грешить — пока хватит сил, и страшным напряжением воли отгонять жуткие мысли о смерти… Вот и сейчас они, эти чёртовы мысли, начинают копошиться в голове.
Чтобы отвлечься, Герман принялся рассматривать в тусклом свете, проникавшем в комнату с улицы, девушку, голова которой покоилась на плоской, убитой подушке. Герман не мог подавить смешка. Удивительная страшила! И зачем она бреет свою шишковатую голову? Чтобы превратиться в совершеннейшего лешака в юбке?"
"Интересно было бы взглянуть, — весело размышлял Герман, — как мы, два лысых сексуальных партнера, смотримся со стороны во время этого самого дела?"
Уже несколько раз, во время занятий любовью (какое мерзкое словосочетание!) Герман нежно шептал Рогнеде на ухо: — "О, ты, мое чудо! О, ты, мое чудовище!" В ответ барышня дьявольски хохотала и странно мотала головой, как бы бодаясь, и шутливо грозила обрушить на него всю мощь своих спиритуалистических талантов.
Той ночью Герман и Рогнеда прониклись (нет! воспламенились!) друг к другу необычным чувством, чем-то средним между жгучим любопытством, страстью и нежностью…
Подробности, касающиеся Тита, старины Гарри и их временных подружек нам неизвестны. Впрочем, эти подробности вряд ли интересны.
Раф лежал в постели с прекрасной Мартой. Он долго не мог уснуть. Он думал о Гёте.
Думал с наслаждением. Гёте, уже будучи преизрядным стариком, заболел любовной горячкой, то есть "втюрился, как оглобля в чужой кузов".
Некая особа, которой не было и семнадцати, возбудила старика Иоганна не только плотски, но и духовно.
В результате дряхлый, но еще боеспособный селадон не только отвел душу с молодой вострушкой, но еще и накропал толстенную книгу превосходных лирических стихотворений, повествовавших о большой и чистой любви, с которой у Гёте как у всякого истинного поэта всегда были серьезные проблемы.
Возможно, благодаря этой припозднившейся встряске, думал Раф, Гёте под старость удалось подвести черту и под делом всей своей суматошной жизни — завершить бессмертный шедевр о рефлектирующем докторе Фаусте и очень привлекательном Мефистофеле, которые после интеллектуального поединка, инициированного исполинскими усилиями автора, так и не пришли ни к какому определенному выводу.
Действительно, можно ли считать серьезным достижением иллюзорное прозрение доктора, касавшееся смысла жизни, которое заключалось, по его мнению, в полноте существования?
Да и что это такое — полнота существования? Этого, похоже, до конца не понял ни доктор Фауст, ни сам герр Гёте. Да и Раф не понял. То есть, не то, чтобы не понял, а так… усомнился, что ли.
Полнота существования, в чем она?.. В том, чтобы, не упустив ничего, полной мерой зачерпнуть всё то, что предлагает тебе жизнь? А что она может предложить? Что, кроме ранних разочарований, неудач, юношеских комплексов, болезней, безоглядной страсти, дурацких разговоров под водку и гитарный перебор?
Полнота существования… Всё испытать, всё испробовать…
Что может предложить тебе жизнь? А то же, что и всем. Голод, тюрьму, суму, войну, измены, когда обманывают тебя и когда, что еще страшнее, обманываешь ты… Любовь, любовь плотскую, когда всё посылаешь к чёрту, даже Бога, когда не видишь ничего, кроме влажной бездны в глазах любимой, когда весь мир умещается на крохотном участке человеческого тела, орнаментированном завитками волос, вид которых сводит тебя с ума…
Когда из тебя уходит по капле жизнь, и тебе на это наплевать… Когда счастье просачивается сквозь сознание, застревая в глубинах сердца, которое сжимается от сладкого ужаса, порожденного разделенной — на краткий миг — любовью…
Раф мысленно проводит параллель между собой и Гёте, сохранявшим до седых волос умение время о времени свихиваться по самым незначительным поводам, например, из-за пышных юбок второсортных страсбургских шлюх и веймарских субреток. Вот что значит неуемность, жажда жизни и стремление к любому действию, каким бы бессмысленным или вздорным оно ни казалось на первый взгляд.
Кстати, о женщинах и творцах. Почему-то многие — из числа непосвященных — полагают, что поэтам кружат голову только роковые дамы полусвета, умные, образованные и коварные, которые, опалив жертву горящим взором, без труда превращают даже крепкого и самостоятельного мужчину в безвольную тряпку.
На самом деле, поэты очень часто без памяти влюбляются в бездушных глупых кокоток, которые из беспричинного каприза, так, от скуки, разыгрывают перед стоящим на коленях любовником ленивую страсть.
Поэт, ослепленный страстью, ничего не замечает. Ему невдомек, что его избранница не способна даже на простое искреннее чувство. Поэт, благодатный объект для безжалостных насмешек, вялые эволюции бессердечной дуры принимает за чистую монету.
И — таково свойство любой пылкой творческой натуры — обманувшийся поэт, почти сошедший с ума от слепой страсти, с энтузиазмом принимается дорабатывать, дописывать в своем разболтанном воображении несуществующие добродетели, лепя образ безупречной женщины, каким он ему видится. И который так же далек от реального, как и его представления об идеальном мире, где, по его мнению, должны царить правильная любовь и абсолютная справедливость.
Раф с удовлетворением резюмирует, что в способности охотно и легко впадать в самообман, он не отстал от великого поэта.
Гёте владел редкой способностью, совершенно несвойственной традиционному немцу, отделываться, отвертываться — уходя в тщательно скрываемую сентиментальность — от тяжеловесной германской наследственности и тевтонского рацио.
"А вот мне отвертываться не от чего, — думал Раф, всю свою творческую жизнь не без успеха подражавший Иосифу Уткину. — Если я отверчусь, откажусь от Иосифа Павловича, то от меня останется лишь кукиш с маслом… А точнее, кукиш с маслом и Рафаил Саулович Шнейерсон в непорочном, так сказать, виде, а еще точнее — сын Саула Соломоновича и Беллы Исааковны, сын беспутный и безнравственный, природой и судьбой не отмеченный ничем, кроме выдающегося детородного органа и неуемностью, сравнимой с гётевской беспокойностью и миллеровской неугомонностью".
"Мне бы радоваться, а я печалюсь", — подумал он. Подумал и забылся сном.
Надо ли говорить, что вторжение в "святая святых", в потусторонний мир, с намерением из пустого интереса, от безделья, вызвать души давно умерших (и даже не совсем умерших: вспомним опыт с команданте) людей, не могло пройти для неосмотрительных пьяниц безнаказанно.
Наши герои так часто всуе мысленно и вслух поминали чертей, что Вельзевул и его подручные просто не могли не откликнуться (и хорошо ещё, что не откликнулись остальные представители разномастного мира нечистых: демоны, вампиры, водяные, кикиморы, оборотни, русалки, феи, бесы, ведьмы, лешие-лесовики, домовые и прочие силы ада, которых мы оставляем авторам мистических триллеров).
Черным инфернальным силам, лишенным (как утверждают адепты Каббалы) творческого начала, видимо, приглянулась симпатичная компания ни во что не верящих циников, среди которых были не просто циники, а циники в квадрате.
А циник в квадрате — это весьма своеобразный продукт социума, который, походя иронизируя над всеми, озабочен прежде всего тем, чтобы быть циничным по отношению к себе. Это качество как бы возвышает его над всеми остальными циниками, это вроде бы уже и не циник, а нечто иное, на обычного циника совершенно не похожее.