Когда у отца бывало хорошее настроение, он любил, как известно, устраивать спектакли с переодеванием. Как-то в последний день карнавала ему пришла в голову сама по себе прекрасная мысль накупить мне всяческих масок, а следом за ней мысль уже менее прекрасная — примерять их одну за другой и представать передо мной, что было уже чересчур, поочередно в каждом из этих диких обличий; это вызвало у меня новый приступ невыразимого ужаса, подобный тому, что я испытал когда-то в раннем детстве; вместо головы у отца появлялись кошмарные картонные физиономии, в дырках сверкали зрачки, из щели на месте рта вырывался незнакомый мне голос, искаженный маской, и эта фигура, выскочив из темных глубин коридора, судорожно дергалась и вихлялась, ибо отец вошел в раж (вы ведь знаете, когда он разойдется, его но удержишь), и произошла катастрофа. Я испустил дикий вопль, зарыдал и стал биться в конвульсиях, точно так как в младенчестве, когда отец с криком склонился над моей железной кроватью. Все это было нелепо, тем более что на отца я не могу за это сердиться. Он просто был полон жизненных сил, чего, к сожалению, нельзя было сказать обо мне.
Но нет худа без добра: этот горестный инцидент имел свои благие последствия — он ускорил мирные переговоры с семьдесят первым.
Моя реакция заставила родителей призадуматься. В чем причина подобных расстройств? Доктор Прлажи терялся в догадках. Уж не влияет ли на мое физиологическое состояние моральный фактор? Случай был из ряда вон выходящий, и это требовало пересмотреть решение о репрессивных мерах по отношению к бабушкам и пойти на некоторые уступки, в частности позволить им меня навестить. Дабы не ронять своего достоинства, можно позвать только Клару и Лгосиль, — позвать их с единственной целью вручить наконец пресловутое письмо, которое все еще не отослано и валяется на столе. Таков будет официальный мотив визита, допуск же бабушек к моей постели явится чем-то вроде бесплатного приложения.
Через несколько дней я с радостью вижу, как ко мне в спальню входят гуськом наши бабушки; в руках у Клары кожаная сумка гармошкой того фасона, который ныне опять входит в моду у девушек, а Люсиль несет корзиночку. В сумке находится игра в блошки и коробка с набором для фокусов, в корзиночке — замечательное варенье разных сортов, которое я в свое время помогал раскладывать в баночки; эти сласти и игры имеют для меня особую ценность, потому что напоминают о жизни в швейцарской и придают нашей встрече грустный оттенок. Я чувствую, что видеться с бабушками и жить у бабушек, — это разные, неравноценные вещи, я смутно угадываю, что, если даже вновь установится мир — а он скорее всего установится, — ничто уже не будет точно таким, как прежде. Похищение раскололо нашу жизнь на две части, швейцарская, двор, кровать с ее сказками и легендами — все осталось далеко позади, поглощенное ненасытным временем, и хруст ого жующих челюстей становится все различимей по мере того, как моя история обрастает новыми воспоминаниями и новыми руинами, и одна из таких руин — деревянная мисочка для игры в блошки; глядя, как скачут кружочки, я вспоминаю дедушку, который так ловко с ними управлялся; другое напоминание о прошлом — обманный кинжал, который я любил втыкать в грудь или в спину Люсиль. Я вижу, что обе бабушки очень смущены и взволнованы (нужно ли говорить, что у Клары на глаза то и дело навертываются слезы), и хотя они в доме родной дочери, но чувствуют себя как во вражеском стане. Они одеты во все черное, на головах у них платки, на ногах старомодные ботинки (Люсиль успела уже свои ботинки расшнуровать, потому что ее, как всегда, донимают мозоли) — эти старые женщины принадлежат к прошлому веку и уже к другому социальному классу. Трудно представить их принимающими участие в в чаепитиях мамы, даже в довольно скромных чаепитиях этого времени, еще когда они не приобрели того блеска, каким будут сверкать некоторое время спустя; и грустно признаться, по я эту несовместимость уже ощущаю, и вовсе не потому, что заражен тем достойным сожаления духом, который делает человека способным на ренегатство, нет, такого со мной никогда не случится, но я предчувствую дистанцию, успевшую уже обозначиться в результате социальных сдвигов, которые в конце концов приведут к тому, что я поневоле, вопреки своим пристрастиям перестану принадлежать к миру моих бабушек.
Все это, разумеется, только неосознанное предчувствие, только неясный фон, на котором проходит беседа, и я требую новостей, мне не терпится узнать, что нового произошло там, у них, я расспрашиваю про конюшни, про улицу, про торговца целебными травами, продающего и пиявок, про напомаженного приказчика мясника, для чьей головы у Люсиль припасен кусок простого мыла да головная щетка, я хочу знать обо всех мелочах, из которых соткан этот бесхитростный рай, и мы так поглощены этой беседой, что забываем о маме, которую явно раздражает, что она оказалась не п курсе наших дел и наших секретов. Она считает себя обязанной держаться чопорно и официально, дабы свидание полностью соответствовало заранее разработанному стратегическому замыслу. Ибо две эти женщины призваны сюда лишь для того, чтобы передать моему дяде важный документ; мама уходит из спальни и с тем же торжественным видом возвращается, неся огромный конверт, в котором лея-сит отцовское сочинение; она. вручает его своей матери и говорит:
— Вот. Это для вас и для Боба.
И уменьшительное имя, которым она прежде так любила звать своего брата, и продуманный тон, каким это сказано, нужны ей для того, чтобы избежать ловушки, не начать обмена театральными репликами, когда самые простые и обиходные формулы, такие, как «заходите, пожалуйста» или «садитесь», почти невозможно произнести с естественной непринужденностью и простотой.
Клара берет конверт и удивленно рассматривает его, Люсиль тоже в недоумении.
— Что это?
— Письмо, которое написал Луи, чтобы поставить всё на свои места.
— И для этого нужно было писать нам письмо!
Бабушка ощупала конверт, приложила его к уху, взвесила на ладони, а Люсиль, которая, насколько мне известно, никогда ничего не читала, кроме разве газеты, да и то лишь от случая к случаю, в испуге воскликнула:
— И это все надо будет прочесть?
— Да, надо, но не сейчас. Вернетесь домой, прочтете на спокойную голову и все хорошенько обдумаете. Луи взвесил каждое слово.
Клара снова прикинула конверт на ладони.
— Может быть, дочка, так оно и есть, да больно уж оно тяжелое. — Сунув конверт себе в сумку, она спросила:— И нужно будет ответить?
Не знаю, был ли предусмотрен родителями этот вариант. Немного поколебавшись, мама сказала уклончиво:
— Не берусь предрекать реакцию Боба. Может быть, он и захочет ответить. В таком случае… Словом, поступайте по своему усмотрению, — закончила своей излюбленной формулой великодушная мама.
Вручение отцовского шедевра прервало нашу беседу, хотя она только еще начинала обретать былую непринужденность. Клара опасливо косилась на сумку с письмом, не понимая, что может содержаться в таком солидном трактате, который уже одним объемом своим не мог ее не пугать, а ко мне вернулись мои прежние страхи: я боялся, что фразы письма будут звучать с такой же язвительностью, какая клокотала в тирадах отца, когда он кричал, но помня себя от гнева. Бабушки собрались уходить, горестно расцеловали меня и на прощанье осмелились дать маме несколько советов относительно моего лечения, тем самым робко давая понять, каким здоровым я был, живя у них в семьдесят первом; разумеется, их советы были приняты более чем прохладно. За ребенком великолепный уход, он состоит под наблюдением светила медицины, который однажды уже спас ему жизнь.
— Что же, тем лучше, тем лучше…
Мои опасения были напрасны. Эпистолярная ли проза отца оказалась столь убедительной, любовь ли бабушек к внуку взяла верх над их законным отвращением к перемене привычного образа жизни? Пожалуй, любовь и литературное мастерство действовали на сей раз в полном согласии. Письмо осталось без ответа, отец лишился возможности продолжать столь милую его сердцу полемику, но через несколько недель мы узнали, что бабушки и дядя переезжают на другую квартиру: с жупелом швейцарской было наконец покончено…
Новая жизнь, новые и старые лица, а также радости танго
Итак, завершается мое раннее детство, и, когда я теперь вспоминаю о нем, я делаю неожиданное открытие: я думал, что все эти годы мама занимала в моем сердце единственное, главное, ни с чем не сравнимое место, но мне приходится признать, что я ошибался, что мама не царила в сердце моем безраздельно и что изначальные узы оказались разорванными, ибо, как выяснилось, я мог долго жить если и не совсем без нее, то, во всяком случае, вдалеке от ее бдительного надзора — и нисколько не страдать от этой разлуки… Мне приходится также признать, что отчуждение, возникшее между нами, отчасти сохранится и позже. Когда бабушки уехали из швейцарской, у всех точно гора с плеч свалилась, и я опять получил право подолгу жить у них, теперь уже в их новой квартире, а потом и проводить свои каникулы с Кларой. Впереди были новые узы и новые обстоятельства, затруднительные и печальные. Но к этому я еще вернусь.