– Да я на минутку, товарищи, – пообещала она экскалаторному патрулю. – Я только за тортиком в кулинарию. За «Прагой». Две минутки.
– Кончилась «Прага». Всю съели, – с улыбкой, но прохода и пути не освобождая, сообщил ей весьма любезный командир наряда в чине капитана.
Поразительно, что и на улице Коштоянца, куда Ленка в конце концов добралась, в квартире сотрудников нью-йоркского подразделения организации, несущей разумное, доброе, вечное, у нее первым делом спросили паспорт. Но, к счастью, не для проверки, а чтобы с ужасом воскликнуть:
– Ты одурела, девушка, в такой день – и шляться по ночной Москве без ксивы, да еще с такой здоровой сумкой. Заметут, останешься без шубы, это минимум, а то и еще чего попросят...
В общем, Оксана недолго уговаривала кузину Лену остаться у нее ночевать. Девушки сладко потрепались, дегустируя на кухне «Черного доктора». Все обсудили и рано улеглись спать. Оксана в маленькой комнатке давно уже самостоятельно живущей хозяйской дочери, а Ленка на диване во второй, проходной, от пола до потолка уставленной разнокалиберными книжными корешками. И хотя было понятно, что рано утром, собираясь в универ, Оксана и Ленку обязательно поднимет, одну не оставит, выгонит, но аспирантке не спалось. Огромный, безбрежный город светился за окном двенадцатого этажа. Море таинственных, удивительной жизнью живущих огней, всегда праздничных и что-то неведомое, но немыслимо прекрасно сулящих. Все было там, за стеклом, и трудно было оторваться от фантастического, всеобъемлющего зрелища, но и нырнув в частное, персональное сорокасвечовое, Ленка немедленно не потушила настенный, книзу цветочком приколоченный тюльпанчик. Взгляд девушки, присевшей было на пледом застеленный диван, скользнул по ближайшему ряду книжной полки и замер. Чудесное стекло и здесь, уже на расстоянье гоголевского носа, продолжало манить и поражать. «К. Ропоткин» – прочла Ленка. Не может быть, рука сама потянулась к томику: тряпичный пожульканый корешок, картонная с белой ватной основой на углах обложка и титульный лист. «Угря». Издательство «Молодая гвардия», Москва, 1949.
Всякая мать предпишет
сие чтение своей дочери.
И. Е. Репин
Пчелкина избили!.. Вы слышите?.. Избили Николая Николаевича. Алюминиевой трубкой от пылесоса прошлись по голове и ушам знаменитого художника, лауреата, члена-корреспондента Академии художеств и пр., и пр., и пр...
Но нет, не шумели об этом на улицах и площадях Москвы, не шептали в троллейбусах и метро, не судачили в кабинетах учреждений, в салонах и гостиных частных квартир. И даже немногие художники знали, что домработница Пчелкина Мария Игнатьевна отходила его не веником, как это она обычно делала, а решительно поучила сменной частью бытового электроприбора. Дело в том, что Николай Николаевич Пчелкин отличался чрезвычайной скрытностью. А еще он был очень умным и несомненно талантливым человеком. И как таковой наш живописец отлично знал, в чем состоит великий смысл народного внушения. Да и любой московский школьник, которых, по неофициальным данным, насчитывается, включая и приезжих, миллион 247 тысяч, в курсе того, что без постоянных притеснений со стороны своего повара и экономки даже великий Репин не смог бы написать самую народную из всех своих картин – «Мишка косолапый», и уж тем более Римский-Корсаков никогда бы не поднялся до патриотической увертюры «1812», если бы крестьяне не сожгли его усадьбу Мелехово.
Факт жизни – одна лишь только оплеуха, хорошая увесистая затрещина гарантирует художнику постоянную связь с родной землей, не дает оторваться от почвы, забыть о крови. Обещает ему и темы, и сюжеты. Вот по какой причине взгретый и в хвост и в гриву своей домработницей Николай Николаевич сейчас же заперся у себя в мастерской и, сидя напротив водруженного на мольберте холста, c понятной приподнятостью духа принялся ждать скорого озарения и вдохновения. Момента подлинного творчества. И когда кисть сама уже запросилась ему в руку и лег на грунт самый первый, еще не очень уверенный мазок, когда дело, казалось бы, пошло, Николай Николаевич буквально вздрогнул от резкого звонка в дверь.
Вошел веселый, приветливый «ведущий» художественный критик, доктор искусствоведения, уважаемый (а Пчелкин уважал всех полезных для него людей) Осип Давыдович Иванов-Петренко. Вошел не один. При нем была очаровательная, молоденькая, чернявенькая девушка, этакое небесное видение с беломраморным личиком, изваянным если не самим Герасимовым, то, можно поклясться, Роденом.
– Получил? – весело, сразу беря шутливый тон, начал Осип Давыдович.
Он быстро по-товарищески потрогал красные шишаки на лице художника и деловито поинтересовался:
– Шваброй, как обычно?
– Обычно веником, – ответил Пчелкин, крайне смущенный бесцеремонным вторжением известного критика в свою привычно скрытую от посторонних глаз творческую кухню.
Николай Николаевич, как и всякий большой и давно сложившийся мастер, а по этому поводу во всей художественно-музыкальной Москве ни у кого не было сомнения, очень не любил показывать неоконченные, еще не созревшие работы, и уж тем более тот сор, из которого, по меткому выражению Александра Сергеевича Пушкина, рождаются частенько настоящие шедевры. Но делать нечего, обижать гостей, и уж тем более таких уважаемых и полезных, Николай Николаевич не любил еще больше – он ценил хорошие отношения со всеми влиятельными людьми. А с Осипом Давыдовичем Ивановым-Петренко в особенности.
– Сегодня побила трубкой, – сказал Николай Николаевич, краснея и так стараясь встать, чтобы широкая пола его рабочего халата закрыла от посторонних взоров едва лишь начатое полотно.
– Какой трубкой? – с неожиданными живостью задал новый вопрос Осип Давыдович.
– От пылесоса, – тихо признался Пчелкин.
– От пылесоса! – вскричал Осип Давыдович. – От пылесоса, Полечка, ты слышишь? – повторил Иванов-Петренко, обернувшись к своей прекрасной спутнице. – И где же она? Где?
Николай Николаевич совсем упал духом, он подумал, что сейчас случится самое худшее и знаменитый, влиятельнейший критик попросит показать ему картину, которая непременно должна была родиться из этого народного внушения, рожью тотчас же прорасти из этой боли и страданья, переданных напрямую от человека труда народному художнику, каковым и был Пчелкин, если верить критическим статьям о нем.
– Что? – слабо пролепетал Николай Николаевич, в отчаянии закрывая глаза.
– А вот она, вижу, вижу... В углу.
«Ну все... – подумал Николай Николаевич, и сердце его окончательно упало. – Сейчас прозвучит оно, безжалостное и веское суждение, на которые, и кто же этого не знает, Осип Давыдович такой большой мастак. Прощай тогда большая, обзорная статья в “Большой советской энциклопедии”».
Глаза открывать не хотелось, однако Николай Николаевич Пчелкин был не только талантливым и умным человеком, но еще и мужественным.
Но что это? Осип Давыдович стоял перед ним не с начатой картиной в руке, а с легкой и блестящей трубкой от пылесоса. Той самой.
– Полечка, – говорил Осип Давыдович, обращаясь при этом не к художнику Пчелкину, а к ангелу, что стоял возле него в образе кудрявой и черноокой красавицы, – солнышко, душа моя непорочная, ударь меня по голове этой прелестью, этой трубочкой передового тамбовского завода. Трахни поскорее изо всех твоих сил прямо по сытой морде.
– Нет-нет, – отвечала на это «чистая непорочная душа», опустив смущенно глазки и наклонив вдруг охваченное румянцем личико, – нет-нет. Как я могу, Осенька, здесь, при этом...
– Именно здесь, – зарычал вдруг Осип Давыдович, – Именно здесь и при нем. Ударь. Я хочу показать ему... Пусть увидит, этот жалкий раб факта, раскрашиватель фотографий, на какие истинные высоты всечеловеческого духа может вознести современного человека острая физическая боль... Страдание и унижение... Правильно понятное и воспринятое... Бей!
– Нет-нет, – продолжало жеманно отнекиваться небесное существо, но трубочку в руки взяла, – не надо, прошу тебя, мой пупсик, мой жирный котик...
Повторила еще раз, кокетничая для вида.
– Бей, – обернувшись от этих слов настоящим тигром, завыл Осип Давыдович. – Бей, сука! Бей, тварь! Лупи наотмашь, насмерть, дерьмо собачье...
Бам! Бам! Дважды ударила блестящая молния по лысине ведущего критика и дважды отскочила.
– Ах так ты, курва, потаскуха, стерва... ах так... – завизжал будто ужаленный Осип Давыдович, голова его затряслась, а глаза налились кровью.
Бам – снова свистнула молния, и эта самая кровь ручьем хлынула уже из носа Иванова-Петренки.
– А-а-а-а, – сиреной застонал знаменитый критик, одним движением выбил трубку из рук своей спутницы, а другим, столь же стремительным и жадным, в клочья разорвал на ней и блузочку, и юбку.
Николай Николаевич снова закрыл глаза, но слышал абсолютно все. Голова девушки, беломраморного ангела, мерно и глухо стукалась об угол шкафа красного дерева. Осип Давыдович урчал, и что-то все время сладко чавкало.