Выступать я не люблю – заранее все тяготит. Будто время идет, а на моем участке ход замедлен – такое ощущение. Только в машине, в поезде ли, когда к ходу времени добавляется еще скорость, когда мелькают по сторонам поля, столбы, когда состав грохочет по мосту и кажется: еще немного и он свалится в реку, а если ты отшатнешься от окна – он проскочит; когда длинность лесов околдовывает, и убаюкивает… Тогда тягость предконцертная отступает и таится где-то за спиной.
Ну, а за кулисами – главное, чтоб посторонних не было, чтоб не шлялись, не шныряли под носом, не открывали двери и окна, устраивая сквозняки, чтоб не балаболили о делах своих мелких, раздражающих…
Не избежал – то ли помреж, то ли хрен его знает какой дежурный, вперся в артистическую и принялся настырно рассказывать, как он любит «новых русских бабок», как жалеет, что они не приехали и что они, по его мнению, сейчас первые на эстраде.
Мне нужно собраться с мыслями, а он бубнит и бубнит! Мне нужно вообразить себя достойным к выходу на публику, а он: бабки, бабки! Это все равно что красивой женщине зудеть в ухо про красоту другой! Я говорю: «Кажется, паленым пахнет! Что-то горит…» Он осекся, выскочил, а… в коридоре действительно запах горелой проводки!
Забегали все, как крысы… как крысы у метро «Преображенская площадь». Ближе к ночи бегают, шныряют от киоска к киоску: «Стардог», «Цветы», «Пресса», «Мороженое», «Проездные билеты»… Много крысиного жилья на площади, где гордо торчат мачты с флагами, гербами, где на толстом столбе пищащая реклама: створки пискляво закрываются – одна картинка, пискляво открываются – другая. Ночью сильно слышно, как жители ближнего дома терпят, как они не бабахнули из гранатомета? Если гранатомета нет, то помповые ружья и пистолеты – наверняка, имеются! Такие рожи встречаются – караул кричи! Как там старенький, седенький, тихонький Олег Лундстрем жил? Бывало, идет по улице…
Забегали: уборщица, звуковик, осветитель… Мужик какой-то кричит панически: «Никому пока не говорить!» А зачем говорить – если он орет как резаный? И поклонник бабок бегает, под ногами у всех путается. «Я всегда говорил! – открещивается. – Я предупреждал!..»
«Этак они мне всю публику разгонят!» – озаботился я. Стал соображать, откуда запах? Выглянул в окно, а оно – в ели, в тополя пирамидальные, я, еще когда вошел в артистическую, подумал: «Красота! Тут бы пожить недельку!» Принюхался – дымок-то из этой красоты тянется. Вгляделся – бомжи провода где-то сперли и обжигают, чтоб в металлолом сдать. Я – в коридор, говорю: «Это бомжи провода обжигают», а мне в ответ: «Зачем им это надо?!» Я: «Это бомжи провода обжигают!», мне: «Вы не волнуйтесь, мы сейчас все проветрим, окна пошире откроем!..» Я говорю: «В окна и тянет! Ветер в эту сторону!» Мне: «Так это с реки, у нас тут река! Раньше-то рыбы было много, а сейчас… Но если на острова… Если хотите, можно завтра на острова?»
Заморочили башку так, что я, выйдя на сцену, вместо: «Добрый вечер!» сказал: «До свиданья!» Юмористам хорошо – чего ни ляпнешь, все вроде бы шутка. А в зале, смотрю, и молодежь есть. Женщин, как всегда, больше… хохотушки наши российские. Мужики поначалу посдержаннее, но вскоре и они хохочут открыто, добродушно. Хорошие у меня зрители! И везде как будто одни и те же. Двое выламывались из этой коллективной фотографии. Во-первых, испугали огромным букетом чайных роз. Во-вторых, ожиданием чего-то необычного. Есть такие – придут на концерт и ждут, что ты будешь крыть президента последними словами, раз ты – сатирик. Или, на крайний случай – материться, теперь многие считают, что это и есть сатира. А если не похабничаешь и не тявкаешь на власть, с кислой миной говорят: «Мы думали, что вы… А вы!..»
Каково же было мое удивление… Не было, но мне нравится эта фраза. Она завораживает, сколько бы ее не писали, не штамповали, а она безотказно работает, как древние и насущные изобретения человечества: нож и тарелка. Появлялись арбалеты, каравеллы, автомобили, телефон, телевиденье, Интернет, устаревали паровые машины, аэропланы, а нож и тарелка всегда были и будут неизменными и незаменимыми.
Каково же было мое удивление, когда эти двое (предварительно дама вручила мне цветы у сцены, заставив наклониться и показать лысину) пришли ко мне за кулисы. Женщина с пониманием заметила, что в жизни я выгляжу лучше, чем по телевизору. Не зная что ответить, я скривил лицо в улыбку. А мужчина, не откладывая в долгий ящик, пригласил отужинать.
– Нет, нет! – воспротивился я. – У меня еще сегодня дела.
– Ну, и мы о делах поговорим, – сказал мужчина. Он смотрел уверенно и со снисхождением, дескать, не трепыхайся, все равно пойдешь. Был он роста среднего, лет под пятьдесят. Особые приметы – нет. Одет неброско, как волк. Жена… глядя на нее, было видно, что муженек в свое время пил, и запоями. Терпение и победа над мужниным алкоголизмом оставляют на женах неизгладимый отпечаток. По возрасту – мужу ровесница, глаза серые, лицо круглое, волосы окрашены в тот неестественно каштановый цвет, который почему-то предпочитают немолодые женщины, не подозревая, что он как печать их немолодости. Платье темно-лиловое с низким вырезом, на большой груди дорогое колье лежало, как на витрине.
– Мы ждем вас внизу, – сказал мужчина.
Я мог бы поднатужиться и отказаться, но… откажешься, а вдруг: там что-нибудь интересное? Вдруг судьба подкидывает тебе сюжет, а ты, олух царя небесного, пренебрегаешь? Часто я отказывался и часто сожалел, начиная с того далекого зимнего утра, когда дедушка позвал меня в цирк, а я поленился вылезать из теплой постельки…
Я знал одного писателя: пьет, пьет, сломал ногу – повесть про медицину написал. Попал как-то в медвытрезвитель – фельетон про пьяниц. Запутался между женой и любовницей – водевиль! Я шутил, говорил: «Если умрешь – напишешь про загробный мир», а он возьми и, вправду, умри. А начинал, как комсомольский работник. В их среде считалось, что они могут не верить в коммунизм, но другие обязаны.
Кстати, в конце 70-х в комсомольском доме отдыха под Москвой отряд военных строителей 5 (пять) лет строил концертный зал. Когда построили – крыша рухнула. И жили военные строители тут же – в доме отдыха. Думаю, что попасть в тот отряд стоило немалых средств и усилий.
Едва мои поклонники вышли, заглянул возбужденный поклонник новых русских бабок. К которым я отношусь хорошо, несмотря на то, что на первой их телесъемке в Москве они, конферируя, объявили меня и… ушли со сцены, унеся микрофоны. Я вышел – две пустые стойки торчат. Уйти нельзя – пути не будет. Кричу: «Микрофон дайте!» Бабки не слышат, а зрители… решили, что это такой комический номер, и стали смеяться.
– Вы знакомы с Коробковым?
– А кто он?
– Ну… Игорь Борисович! – интонацией почтения и осторожности объяснил то ли дежурный, то ли… – Он у нас тут вообще! И супруга его – Зинаида Михайловна тоже!..
У служебного входа (а выход что ж – не служебный, что ли?) поджидали: черный «Ренд Ровел», рядом с ним маячили два молодых лба – водитель и охранник, понял я. И черный «Хаммер». Перед ним стояли Коробков с женой. «Главное, не пить больше двух рюмок!» – напутствовал я себя и смело шагнул вперед.
Место мне предоставили в «Хаммере» рядом с водителем. «Посмотрите наш город!» – гостеприимно предложил Коробков, сам вместе с женой угнездился сзади. И мы поехали. Город, надо отдать должное, за последние годы подбоченился, подчистился. Вот только никак не смирюсь я с этой какой-то химической новоявленной позолотой, слепящей, убивающей пропорции храмов. Выскочили за город и – леса, поля. Взбежит машина на взгорок – простор! «Неужели эта красота – моя родина?!» И вторая мысль: «Почему же мы живем так паскудно? При такой-то красоте…»
Вскорости прибыли на место, и я… обалдел! Много я повидал дворянских усадеб, и напрочь заброшенных, и тех, где дома отдыха, психлечебницы, по-разному они были привлекательны: месторасположением, архитектурностью, запустением, а тут – ахнул! На пригорке белый дом с колоннами на фоне темного уже леса, а внизу – река, огненно окрашенная предзакатным солнцем, и – небо! Очарования невероятного! Если бы я был художником…
– Если бы я был художником, – сказал я, выйдя из машины и глядя вместе с супругами Коробковыми окрест. – Я бы удавился, потому что не смог бы передать все это великолепие!
– А надо быть хорошим художником, – наставительно сказал Коробков, явно имея в виду себя в своем деле.
– А как передать красками тишину и волнующую душу печаль: что уйдешь ты из жизни, а эта красота останется?..
– Прежде чем уйти из жизни, пойдемте сначала в дом, – предложил Коробков, удививший меня фразой, которую мог бы произнести я.
Меня всегда огорошивали люди, быстрее меня находившие нужное слово. Я вглядывался в них, стараясь понять: понимают ли они? Нет, большей частью не понимали. Какой-нибудь щелкопер носится со своей фразой, всем сует ее, как неслыханное достижение, а эти народные умельцы брякнут, не думавши, и забудут, а слово их живет. На фабрике у нас был – назвал Валерку Фомина: Заусенец, и как припечатал! Валерка маленький, характер занозистый, прическа какая-то вбок торчком. А начальника ОТК нарек: Топ-Нога – он в НКВД служил, походку выработал вкрадчиво-важную, а ранило в ногу, и стала она у него вихлять: идет по коридору, как бы шествует, а нога – топ-топ по плитке пола. Прозвище вроде глумливое, да этот языкастый сам был ранен в ногу и еще контужен. Пить ему нельзя – стакан выпьет и стучать начинает. «Тебе нельзя, – увещевали мужики, – стучать будешь!!» «Ну, я немного!..» А выпьет и… встанет столбом, зубами скрежещет и кулаком в кулак бьет. И два слова только цедит: «Фашисты! Гады!.. Фашисты! Гады!..» Если на фабрике – еще полбеды, а на улице – поколачивали, люди-то не понимали, чего он? Думали, обзывает их… А мужик – трудяга. Почему я про него пишу? А кто еще про Петю вспомнит? Жена у него была крупная тетенька, приходила в дни получки, деньги и его забирать. Шли потом как мать с провинившимся сыном-школьником. Кто про него вспомнит…