Затем в ее мозгу всплыла тень мечты о жизни вместе с Цутому, но она снова отмела ее. Они бы жили в блуде, как Акияма с Томико. «Даже если это и не так, но вот он какой, положил руку на плечо Томико. А вот если оставлю ему наследство, тогда он, какой бы он ни был, наконец-то все поймет. Все же мне надо умереть». Решив так, Митико рассталась с могилой отца.
Осенняя природа на кладбище преобразилась. Казалось, что вокруг полыхает, наступает на человека один лишь красный цвет. Но глаза Митико ничего не видели.
Как раз в это время Цутому стоял на краю одного из трех отрогов плато Саяма. Ему думалось, что он пришел сюда, чтобы увидеть равнину Мусасино, которую в конце лета, когда они приезжали в Мураяму вместе с Митико, не получилось посмотреть, потому что тогда они сразу направились к озеру. Но нет сомнения в том, что его тянуло сюда как к месту воспоминаний о Митико.
Естественно, Цутому думал о Митико. То, что она безо всякой приписки прислала фотографию, где он стоит с Томико, было подтверждением его полного поражения. Собственная фигура на снимке показалась ему безобразной. Он, движимый какими-то внутренними побуждениями, предстал на фото настолько уродливым, что что-то заставляло сомневаться в правоте его действий.
Митико же, наоборот, получилась очень хорошо. Цутому помнил, что, когда он фотографировал ее в тот день, Митико показалась ему старушкой, а сейчас она чудилась ему красавицей. Лицо Митико, прищурившейся в линзу аппарата, скорее хранило следы тоски, о которой она сама не знала. «Она взвалила на себя неподъемную ношу, — думал Цутому. — В чем же я был не прав, когда хотел увезти ее из «Хакэ», из дома, который совсем ей не подходит? Просто я не смог найти нужных слов, не смог сделать это в такой форме, чтобы она успокоилась. Клятва? Ах, вот в чем дело! Меня беспокоит то, как легко я ее нарушил. Очень сложно бороться с собственными желаниями. А если для меня действительность благо, то было ошибкой клясться. Если бы эта клятва не прозвучала из ее уст, я бы и выдумать такого не мог. Потому что клятвы произносят слабаки, которые признали поражение. Обидно только, что заставил ее думать в таком ключе Акияма. В этом все мужья, ярким представителем которых является Акияма. Да, жизнь такова».
Перед глазами погруженного в раздумья Цутому предстала равнина Мусасино. Холм, на котором он стоял, выходил прямо на место старой битвы эпохи Камакура,[54] неподалеку лежал памятный камень, на котором была выбита надпись: «Курган сегунов». Этот камень напоминал о том, что именно здесь в смертельной схватке сошлись главы двух могущественных кланов. По плану Цутому надеялся осмотреть Мусасино с одной точки. Однако вид, открывавшийся с холма высотой всего лишь в тридцать метров от подножия, давал возможность обозревать леса и поля только в пределах от Токородзавы до Акицу и Кумэгавы. Мечта Цутому обозреть все уголки равнины рухнула.
Однако видимые отсюда леса и поля были покрыты чудесным осенним нарядом. Между деревьями, с которых опадали желтые листья, выстроились, упершись, как метелки, концами в небо, дзельквы с поредевшими верхушками. Вокруг хурмы, давшей много плодов, вились бабочки-угольщицы. Бамбук, начинающий желтеть, легонько раскачивался на ветру. Между полосами листьев пурпурного и желтого оттенков выделялись ряды чернеющих низеньких чайных кустов, там и сям на полях стояли, словно оставленные в спешке, копны только что сжатого риса.
Ярко-синее осеннее небо наполнилось раскатами летящих куда-то самолетов, в нем остался выведенный асами белый гигантский круг, след от демонстрации летного мастерства. Этот круг, подгоняемый северным ветром, постепенно смещался на юг.
Цутому пошел дальше. Рядом с тропинкой, ведущей от «Кургана сёгунов» вдоль края возвышенности к водохранилищу Мураяма, деревьев было мало, с обеих сторон до основания холма она заросла низкой травой. Между алеющими кронами стоящих у края тропы деревьев сумаха и японского лака изредка бросались в глаза прячущиеся в гуще листвы плотные цветы горной камелии.
Цутому уже не думал о Митико. Он размышлял о мире вокруг. Это был тот мир, который лишь препятствовал их с Митико любви.
Пригородный поезд, который вез его из Токио сюда, делал остановки возле школ и университетов, в великом множестве раскиданных по широкой равнине Мусасино. Потрепанные студенты сидели в залах ожидания, читали книги, смотрели пустыми глазами на приближающиеся поезда. У Цутому, на каждой станции разглядывавшего этих молодых людей, сложилось странное впечатление.
Они все занимали то же социальное положение, что и он. Такие же бедные и скучающие, они объявляли себя сторонниками коммунистов. Однако, признававшие «необходимость» и пытающиеся оправдать свою скуку, они казались ему смешными. Они и войну выводили из «необходимости». Цутому, знавший правду войны, там, в боях, понял, как возникают сумасшествие и хаос, вытекающие не только из «необходимости».
А может быть, и его любовь к Митико откололась от «необходимости»? В поведении людей, движимых этой «необходимостью», есть то, чему трудно дать название, так не является ли пропаганда «необходимости» ошибкой? Чувство долга довлело и над Митико.
«Но если я живу не по „необходимости", я должен объявить о своей любви так, как они все объявляют о „необходимости". Ради этого, наверное, можно не обращать внимания на ту часть общества, которая признает единственной ценностью долг».
Прошедший войну Цутому был готов выступить против некоторых устоев общества. Однако он не мог взять с собой насильно Митико, скованную этими устоями, если она этого не хотела.
В его ушах все еще слышалось гудение пролетевшего самолета, похожее на жужжание пчелы. Облако — след от самолета — каким-то образом разделилось на две половинки, и эти облака превратились в два больших «ключа»-облака, которые, теряя свою округлую форму, направились по небу на юго-запад, к Токио.
«Там ширится великое движение, перешагнувшее «необходимость». А у меня здесь нет ничего, кроме любви».
Цутому пришел на плотину, на которой они стояли некогда с Митико. Вода потеряла свой мутно-зеленый оттенок. Поверхность была ровной, немного замутненной, цвета кобальта. Ближе к центру озера на воде сидела стайка поганок,[55] птицы окунали голову в воду, хлопали крыльями, скользили по поверхности и взлетали.
Как игрушка, высилась водозаборная башня. Цутому представил, как вода, взятая в этой башне, проходя по отводам и отстойникам, проложенным по всей Мусасино, разделяется в бесчисленных узких водопроводных трубах и подается в дома Токио.
Неожиданно Цутому подумал, что, если в эту водозаборную башню засыпать яд, можно одним разом истребить все население Токио, и содрогнулся от собственной мысли.
Он и не подозревал, что такие фантазии могут у него появиться. Он совсем не интересовался «необходимостью» токийских жителей, обитающих на аллювиальных почвах в восемнадцати километрах отсюда. Однако ему захотелось понять, почему ему в голову пришла эта мысль — убить их. Рассуждения Цутому, игнорировавшего «необходимость», вылились в такую жестокую фантазию, что он испугался самого себя.
Цутому спустился по плотине, наводившей на него печальные воспоминания. В аллее из деревьев сакуры, вдоль которой они когда-то гуляли с Митико, в небо тянулись одни черные ветви. Его ноги сами собой повернули к «Хакэ», в сторону Кокубундзи.
Он прошел по дороге, по которой они с Митико шли наутро после урагана. Там и сям по полям Мусасино поднимались островки низинных рощиц, каждая разукрашенная в осенние краски. В межах вытянулись, словно дурное предзнаменование, ряды обнаженных деревьев ольхи. В придорожной канавке, обмельчавшей после урагана, течение воды стало спокойней, вода приобрела прозрачность, примеси осели на дно. Там, где голубая водная гладь отражала сухую траву на берегу, она была немного желтоватой.
Из головы Цутому все не уходила мысль, пришедшая ему на ум у водозаборной башни: «Неужели я настолько злобен по натуре? Если это то, что я вынес из пережитого среди разгрома армии в Бирме, мне нельзя появляться среди людей, наверное. И скорее всего, Митико-сан не захочет быть со мной. На фото, которое она мне прислала, у меня лицо изверга. Да что там лицо, и душа нечеловеческая!»
Он почувствовал, что на нем будто отпечаталось слово «демобилизованный», как клеймо на лбу каторжника.
«Я так радовался, что мне посчастливилось вернуться домой живым, но, может, лучше бы мне было там и умереть. Если бы я умер тогда, избавился бы от этих укоров совести.
Умереть в полных хаоса джунглях было легко. Если я жалею, что не умер тогда, то что мне мешает умереть сейчас?
Может, умереть вместе с Митико-сан? Ах, опять эти мои эгоистичные мысли! У нее что, есть причины умирать?»