Старик Пак весело запел в ответ. Мелькают вспышки фотокамер. Как я ни стараюсь держаться, чувствую себя неловко. У флейтиста ситуация, видимо, схожая. Кларнет наллари не звучит так слаженно, как хотелось бы, и каждый раз, когда сверкает вспышка, у артиста лишь напрягаются мышцы шеи. За сценой Старик Пак рассказывает ход пьесы между музыкальными выступлениями. При этом он смеётся без всякого повода, и его плечи трясутся.
Хэро-хэро — тыёри
Эй-хэ-хэ — эхэдыё
Когда заиграли первую, веселую часть мелодии, деревянный пол сцены начал покачиваться в такт — «трак-трак». Старик Пак, который по сценарию вернулся из путешествия по стране, мелкими шажками то подходит к краю сцены, то отступает назад, рассказывая придуманную им историю:
— Я заплатил семь пхун[22] за то, чтобы посмотреть шаманский обряд, и увидел там красивого юношу, танцующего в наряде с синим поясом. Я старик, но разве душа у меня старая? Ах, как хорошо! Музыкант неплохо играл на чангу, поэтому я заплатил ему десять тысяч нян[23]. На хочжоке музыкант играл ещё лучше, ему я дал двадцать тысяч нян. А тому, кто прекрасно играл на скрипке, тому я с удовольствием отвалил целых пять тысяч нян. Ура! Когда я промотал все деньги, просочившиеся меж пальцев, как песок или вода, и выпил всю, до капли, сочжу со своим другом, я пошёл помочиться, сунул руку в карман, а карман-то полный! Что это такое?
Он притворно делает удивлённое лицо.
— Посмотрите, сначала у меня было семь пхун, а когда я произвёл вычисления — трижды семь равно двадцати одному — значит, двадцать тысяч нян добавилось!
Его голос был нечистый, с мокротой. Он часто привычно кашлял, чего не было в сценарии, и это мешало представлению.
С хриплыми вздохами Старика Пака из зрительного зала на сцену вползает тишина. Холод струится по спине. Рассказ Старика Пака отскакивает от упорного молчания зрителей и сам собой утихает; сцена в форме полуокружности, кажется, раздвигается в ширину. Неуклюжие смешные истории Старика Пака делают сцену ещё более пустой. Я стараюсь игрой на барабане поддерживать его рассказ, но не могу, руки меня не слушаются, а затылок так чешется, будто там ползают вши.
Ноги зрителей, стоящих вокруг вышитой циновки с китайским иероглифом, обозначающим двойную радость, кажется, удлиняются и тянутся ко мне. Теперь я понимаю, почему так мёрзнет спина. Холодный синий ветер, проникающий в позвоночник, разделяет нас и зрителей, и заставляет ненавидеть друг друга. Стены украшены непонятно что выражающими масками, не занятыми в представлении; зрительный зал наполнен бессмысленными лицами.
Рыжеволосая девушка старается подавить зевоту. От чужого дыхания, которое никак не может слиться со здешней атмосферой, кожа покрывается мурашками. Тишина, идущая из зрительного зала, давит на сцену. Эта тишина так глубока, что, в конце концов, убивает всё веселье спектакля и заставляет нас чётко определить, кем мы являемся на самом деле. Концы пальцев окоченели, будто прикасались к чему-то неприятному. Я сжал руку в кулак. Но я знал, что этот холод постепенно охватит всё тело. Стойкий холод. Я напрягаю плечи, трясущиеся так, будто они мне не принадлежат. В это время Старик Пак, ни на что не обращая внимания, ругается со своей рябой женой.
Ариариран сырисыриран
Красивая моя, прекрасная моя
Аририга наанэ
Я так сильно скучал по тебе, что заболел
Красивая, нежная идёт по холму
Печально моё прощание
с прекрасной возлюбленной
Братец Хон, покачиваясь, появляется на сцене и осматривается вокруг. Театральный прожектор останавливается на его голом теле, и он поворачивается, красуясь перед зрителями. Тело Братца Хона такое ярко-красное, как будто он истекает кровью. Бой барабана чангу вибрирует в воздухе, к нему присоединяется гонг квенгвари — бам-бам, после чего мы переходим к исполнению ритма чачинмори. Палочка чангу слегка выгибается в воздухе и ловит ритм. Звучание постепенно становится всё ярче и наполненнее. Я бормочу про себя, что хочу, чтобы искусственная луна, висящая высоко в центре круглой сцены, скорее разбилась, и жду момента, когда мелкие осколки стекла, каждый по отдельности, превратятся в несколько тысяч лун. Каждый удар, с грохотом отскакивающий от моих рук, дробится на несколько десятков тысяч, и я всё стучу по чангу. Деревянный член Братца Хона трясётся в такт барабанам, и женщины тайком глотают смешки. Но красная страсть в их глазах полыхает, как пожар, сжигающий двор рыбного рынка.
Всходит луна. Она медленно поднимается из болота памяти, открываются забытые похотливые желания, и каждое становится луной. В мире светящегося подсознания светло, как днём, плавно льётся мелодия кларнета, и укачивает так, что кружится голова, а луна завязывается в пушистый узел. Крик старых масок, доносящийся до меня со стен зрительного зала, приближается, толкает, тотчас тонет в самом глубоком месте во мне и начинает гноиться, распространяя жар и сладкий запах тошноты.
Я совсем не чувствовал веса этого паренька. Я с вожделением и нежностью обнимал его, как цветок, и дрожал от запаха его кожи. Вокруг было темно. На другой стороне, в поле, где рос гаолян, было ещё темнее, и оно выглядело как заросли. Ночью, когда взошла луна, это поле стало казаться тенью горы. Я поднял мальчишку, прижал его к себе и пошёл. Жёсткие стебли хрустели под ногами. Между рядами растений образовались глубокие канавки, а мальчик постепенно становился легче.
Высокий стебель злака упал под моей ногой. Над ним взвилась лёгкая пыль и защекотала в носу. Я выбрал довольно глубокую канавку, положил в неё мальчика и некоторое время смотрел на него сверху. Когда я приблизился так, что моё лицо могло коснуться его, он нахмурился и отвернулся. Я погладил его ладонью по щеке. Она была обветренной и шершавой. Он закрыл глаза.
— Посмотри-ка…
Подросток не шевелился.
— Амао.
Я тихо назвал его по имени. Он всё ещё крепко сжимал веки. Я старался сдержать своё дыхание, жаркое от нежности, переполнявшей мою грудь.
Лицо мальчика было грубым. Вокруг глаз виднелась синева. Над стеблями гаоляна всходила луна. Глаза его сверкнули в свете луны; было непонятно, улыбнулся он или мне это показалось из-за игры теней. Луна была большой и светлой. Я приблизил свои губы к его уху и зашептал. Тот больше не уклонялся от жаркого дыхания.
— Луна, это же луна.
Я поднял свою руку и показал на небо. Он посмотрел на меня и спросил по-китайски: «Юэ?»
— Нет, скажи — «луна».
— Луна.
Мальчик произнёс непривычное для него слово. Я прижал его к своей груди. Луна висела прямо над моей головой. Лицо мальчишки разрушало её целостность. Его тело было нежным, как вода. Свет луны облизывал его растопыренные пальцы и ступни. Когда я ворочался с боку на бок, колосья шуршали, и ветер мрачно разносил этот шелест. Вдруг я почувствовал, как в центре спины у меня вырастает круглый, тяжёлый горб.
— Ох, мамочка…
Я невольно вспомнил свою мать и тяжело задышал. На меня обрушилась темнота.
Плачь, плачь, птица южная, птица северная
Не садись на поле золотой фасоли
Не выдавай нашего героя
Если он погибнет, весь народ будет скорбеть
Совсем рядом резко сработала фотовспышка. Не решаясь оглянуться, я переложил в руках барабанные палочки. Такое чувство, будто с меня сорвали одежду. Я испытывал стыд, и мне трудно было преодолеть смущение, которое было ещё сильнее, чем стыд.
— Эх, как хорошо-то! Очень хорошо!
Я протяжно выкрикнул эту фразу, но лучше не стало. Моё лицо покраснело. Это было далеко не в первый раз, я всегда так реагировал, когда срабатывала вспышка. Я волновался всегда, пока длилось выступление, это примерно два-три часа, и мне было неуютно. Каждый раз, когда поступало распоряжение о выступлении перед солидным собранием — на фестивале народного искусства или перед организацией по исследованию народного быта — я заранее смущался и чувствовал усталость. Когда я выступаю, то, что беззвучно существует в памяти, вес того, что уже умерло и отправлено на тот свет, оживает во мне и давит тяжёлой жизненной усталостью. Ещё один повод для того, чтобы хотеть отказаться от спектакля — мне не доставляет это никакого удовольствия. С того момента как поднимается занавес, некое постороннее чувство создаёт невидимую преграду между сценой и зрительным залом. Мы похожи на двух существ, которые дышат разным воздухом. Эти два вида воздуха разные по цвету, при этом на их границе существует некое сожаление о том, что всё проходит.