«Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» И вот донеслись далекие шаги. По дороге медленно поднимались двое: один о двух, другой — о четырех ногах. Погонщик и его вол. Шаги все ближе, уже у самой околицы, у самого Приступка. Шли двое: Симон и Рузе. Все существо Камиллы обратилось в слух, напряглось, словно готовая устремиться в раскрывающиеся створки плотины вода. Радость врывалась в ее сердце, так стремительно, что причиняла боль. Кровь шумела все громче, как шумят потоки, выпущенные из прудов и водохранилищ, чтобы увеличить сток реки, прибавить скорость течению и подогнать лавину бревен. Словно прорвались все плотины в округе и вода хлынула в сосуд ее недвижимо и немо лежавшего в углу на чердаке тела, заполнив его гремящим шумом. Ожившая на воле, грохочущая вода бушевала и раздирала изнутри ее плоть.
«Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» И она вслушивалась, впадая в беспамятство, не видя ничего перед собой, бурлящая вода застилала ей взор, размывала зрение. Все тело напряглось.
Симон прошел мимо Приступка, даже не замедлив шага. Прошел на другой конец хутора. Опять все затихло. Но поток, захлестнувший Камиллу, все шумел, неудержимый в бешеном разливе. Со стороны леса донеслись какие-то удары. Что-то происходило на Крайнем дворе. Камилла точно определяла место по звуку. Затем удары прекратились.
«Слыши, дщерь…» Кажется, снова кто-то идет по дороге? Сюда, к Приступку? Камилла прислушивалась сквозь наполнявшее ее бурление. Как будто шаги босых ног. Кто-то вошел во двор — псы вскинулись, залаяли, загремели цепью. И вдруг раздался крик. Кричал Симон. Голос его перекрывал собачий лай. Потом он что-то бросил псам. Кусок, в который они жадно впились и замолчали. Симон выкликал Амбруаза Мопертюи. Хозяина дома, собак, властелина гнева, голода и смерти. Владельца Рузе.
Камилла вскочила. Застилавшие ее сознание потоки схлынули. Она хотела позвать Симона, чтобы он вызволил ее, но не могла издать ни звука. За месяцы молчания, заключения, она онемела. И, как ни пыталась закричать, голос не слушался ее, лишь судорожно сжималось горло. Симон был рядом, здесь, во дворе, а она не могла позвать его. Он же звал только старого Мопертюи.
Даже уйдя из дому, дед караулил ее. Не только дверной замок и одичавшие от голода цепные псы удерживали ее, она была заперта еще и изнутри. Старик лишил ее голоса. А Симон выкликал только Амбруаза. Или он забыл, как зовут Камиллу? Потерял в своем бегстве и скитаниях даже ее имя? Неужели старик отнял у них все? Камилла билась в стену, обдирала пальцы о засов. Симон все кричал. Но теперь было мало услышать, надо было говорить, кричать самой. А она не могла. И тогда ее осенило.
Она взяла лампу, в которой теплился небольшой огонек — сильнее она разжигала его к вечеру, — и разбила стекло. Потом перетащила к двери тряпье с лежанки и подожгла его. Раздула пламя, чтобы оно охватило дерево. Помедлив мгновение, огонь пополз вверх, он лизал доски, вгрызался в них, разъедал древесную толщу. Камилла отпрянула. Вылив на одеяло всю воду из кружки, она завернулась в него. Дверь затрещала, в ней открывались и ширились щели. И вдруг Камилла засмеялась, к ней вернулся голос. Она смеялась, глядя, как горит ненавистная дверь с ее мерзким глазком и постылым шепотом. С двери огонь перекинулся на стены и потолок, занялись балки, загорелся пол. Жар стал нестерпимым, удушающим. Чердак наполнился жаром и дымом, прогоревшие доски двери рухнули, и Камилла выбежала на лестницу.
Уходя, Амбруаз, как обычно, запер обе двери: переднюю и заднюю. Но ставни открывались изнутри. И Камилла, безуспешно толкнувшись в двери, бросилась к окну. Огонь настигал ее. Чердак пылал. Камилла слышала, как трещит крыша, ревет пламя, пожирающее стены. Огонь подступал все ближе. Языки пробивались сквозь потолок, рвались с лестницы. Вспыхнула и кухня: занялись скамейки, стол, все застилал едкий дым. Камилла вскочила на подоконник и выпрыгнула во двор.
Под цветущей магнолией она увидела Симона, изумленно глядевшего, как обрушивается в столбе огня крыша. Он больше не звал Амбруаза. На нем не было одежды. Но кровь Рузе, покрывавшая его с ног до головы, засохла и образовала бурую корку. Псы лежали у его ног и глодали остатки воловьей туши, безразличные к бушующему пожару. Толстые ребра хрустели и трещали под их зубами, как на крыше трещали стропила. Наконец Симон увидел Камиллу, но поглядел на нее так же оторопело и рассеянно, как смотрел на пожар. Перед глазами у него снова стоял белый гигант, которого он свалил на Крайнем дворе. Гигант, чью тушу он освежевал и расчленил, возник опять, еще больше и ужаснее прежнего. Из нутра его вырывалось пламя. И он ревел все громче, все протяжней. Вот чрево его открылось, и из огненного отверстия вынырнул призрак. Женщина, но не та, кому принадлежало опустевшее ложе и завешенное зеркало. Где же, в каких глубинах запрятано тело Рен? Симон все искал мать, все ждал, когда она появится. Появилась Камилла, но ее он, похоже, не узнавал. Да и вправду ли это закутанное в обгоревшее одеяло существо с почерневшим от копоти лицом и обожженными, ободранными руками было Камиллой?
Она сама подошла к нему «Надо отвязать собак, — сказала она, — и всю скотину выпустить…» Голос ее был хриплым, задыхающимся, едва слышным. Вдвоем они отвязали животных, причем оба пошатывались, шевелились как во сне. «Надо уходить…» — сказала Камилла. Огонь охватил весь дом, завладел всеми комнатами, вырывался из окон и дверей, пожирал мебель, обои, шторы, покрывала — все подряд с нарастающим буйством.
Загорелись хлева и амбары. Зашевелились усыпанные бутонами ветки магнолии. Вместо бело-восковых на них мгновенно распустились полыхающе-красные цветы. Магнолия расцвела огнем. Бутоны увяли и сморщились от жара. Раскаленный воздух дрожал, зыбкое красноватое марево повисло во дворе, наводя панику на животных. Даже псы убежали прочь, унося в зубах остатки пиршества. «Надо уходить…» — тихо повторила Камилла. Симон неотрывно глядел в пламя. А вдруг матушка еще выйдет из чрева чудовища? Выйдет из этого пекла и подойдет к нему своим мелким пританцовывающим шагом? «Скорее, — сказала Камилла. — Надо уходить».
И они пошли. Симон то и дело оглядывался. Огромным факелом пылал Приступок. Рев пожара достигал леса. Может, то был ответ Амбруаза Мопертюи на зов и проклятие Симона? Или вопль ярости старого безумца? На краю хутора взметались к небу языки пламени и клубы черного дыма. Или сам Мопертюи, его ревность и ненависть горели, чтобы скорее догореть дотла? Камилла набросила Симону на плечи свое обгоревшее одеяло. Она тянула его за руку, пыталась отвлечь от заворожившего его зрелища. «Бежим скорей, не оборачивайся… да скорее же…» — твердила она. Но и сама еле шла, спотыкалась, никак не могла побежать, не хватало сил. Очутившись на воле после нескольких месяцев заточения на чердаке, она растерялась, у нее кружилась голова. «Быстрей, ну иди же…» — приговаривала она, но голос ее чуть шелестел и ноги дрожали. Она уже не тянула Симона за собой, а опиралась на него. «Бежим скорее, спасайся!..» Но сама не могла больше сделать ни шагу. И наконец прошептала: «Спаси меня…»
Увидев тени беглецов на дороге, Гюге Кордебюгль вскочил. То были не живые люди, а именно тени, которые гнал по дороге обжигающий черный ветер со стороны Приступка. Две призрачные фигуры, силящиеся бежать, но одолеваемые параличом. Две фигуры, перепачканные пеплом и гарью, кровью и грязью.
Гюге вышел на улицу, крикнул: «Заходите!» Симон с Камиллой были так слабы, что тупо повиновались. В ту минуту, обессиленные и беззащитные, они готовы были послушаться любого приказа. Казалось, рассудок их сгорел в полыхавшем позади пожаре. Они зашли в жилище Кордебюгля. Не говоря ни слова, Гюге вытащил из кучи хлама деревянную лохань и поставил около них. Потом сходил к колодцу за водой, наполнил лохань, принес мыло, чистое белье, сказал: «Мойтесь» — и отошел. Он снова занял свой пост у окна рядом с дремлющим Альфонсом. Симон с Камиллой беспрекословно исполнили и это приказание. Помылись, оттерли сажу и кровь и надели одежду, которую Гюге положил для них на табурет рядом с лоханью. Рубахи, сшитые из женского исподнего, и мужские плисовые штаны. Когда они оделись, Гюге встал, подошел к двери в заветную спальню и открыл ее. «Сюда», — коротко пригласил он. В одинаковых полумужских, полуженских костюмах Симон и Камилла стали поразительно похожи друг на друга. Вдобавок оба глядели испуганным, измученным взором заблудившегося ребенка. Гюге указал им на постель. «А теперь ложитесь и спите», — сказал он и вышел, закрыв за собой дверь.
Новый приказ был выполнен так же покорно, как прежние. Симон и Камилла улеглись в постель на чистое белье, украшенное кружевами, вышивками и метками всех женщин округи. Белые вензеля, утратившие смысл иероглифы оплетали их. И они тотчас уснули, прильнув друг к другу. Погрузились в глубокий сон без видений, тревог и без движения. Они держались за руки, словно цепляясь друг за друга в океане сна, то был конец долгой разлуки и возрождение любовных уз. Ближе к вечеру Гюге Кордебюгль бесшумно вошел в спальню. Он долго глядел на спящую пару, наклонившись к их лицам с сомкнутыми губами и веками, ему хотелось, чтобы сон их длился вечно. Именно для них были предназначены простыни и наволочки, которые он годами, вечер за вечером, кроил, шил, украшал кружевами от женского белья. Для их слитых воедино тел-близнецов, исполненных покоя и нежности.